Елена Георгиевна беспрерывно пила черный кофе из скудных запасов Орлова, которые очень быстро иссякли.
— Ладно, я принесу вам банку очень хорошего бразильского кофе. Мне прислали его из Америки.
— Ну что вы, Елена Георгиевна! — пытался возразить Андрей, а сам думал: «Если бы она этого не предложила, то, наверное, разорила бы меня». Кофе действительно был дорогой, и хотя зарплата майора КГБ была относительно неплохой, роскошествовать на нее было нельзя.
Боннэр оказалась совсем не такой, какой ее представлял себе раньше Андрей. Несмотря на то, что она постоянно допускала резко-категорические суждения относительно органов госбезопасности, вела она себя достаточно миролюбиво, много рассказывала о своем отце: о том, как они жили в Ленинграде; о знакомых семьи среди видных деятелей Коминтерна, видных партийных и государственных деятелей; о том, как к ним в гости приходил нарком Ежов
[157]; о страшных месяцах тридцать седьмого года… Казалось, что она нашла в лице Орлова внимательного слушателя, хотя постоянно повторяла, что ей не верится, что она находится в стенах КГБ.Однажды она спросила Орлова:
— Андрей Петрович, вы такой… такой интеллигентный, умный молодой человек. Кандидат наук. Почему вы… — Боннэр замялась.
— Почему работаю в КГБ? — догадавшись, помог ей Андрей. — А вам непонятно! Я считаю, что защита интересов государства — это вполне достойное дело.
— Какого государства? — повысив голос, спросила Елена Георгиевна. И сама резко ответила: — Преступного государства! Государства, которое душило и подавляло…
— Может быть, вы отчасти и правы, но это — наше государство и другого у нас не было и нет! А кроме того, я с вами не согласен…
— В чем?
— Да хотя бы в том, что в нашей стране было и есть много хорошего и плохого, но, если мы живем в ней, мы должны любить ее! Как мать, даже если она пьющая!
— Любить? Преступный, тоталитарный режим?
В душе Андрея боролись два чувства: неприятие того, что говорила Боннэр о близких и совершенно ясных для него вещах — о своей стране, о партии, членом которой он был вот уже двадцать лет, о Комитете госбезопасности, службой в котором он гордился, — и сознание того, что в словах этой пожилой женщины есть какая-то своя горькая правда. Эту правду он не знал, не соприкасался с ней, может быть, даже избегал. Он с интересом слушал рассказы Елены Георгиевны о предвоенных событиях, пережитых ею, о санитарном поезде, в котором она прошла всю войну, о ее муже Андрее Дмитриевиче Сахарове, этом немного странном, безусловно умном, порядочном, но слабохарактерном человеке, которого она любила и уважала. Боннэр рассказывала все в своей неторопливой, немного ироничной манере, наделяя героев своих рассказов едкими, иногда очень нелицеприятными эпитетами.
Разговоры в кабинете Орлова проходили уже почти каждый день, потому что Боннэр не хотела надолго отрываться от чтения толстенных томов, по-видимому все еще не доверяя «гэбэшникам», которые могли в любой момент передумать и отобрать у нее тягостное, но столь желанное чтиво. Как-то неожиданно рассказы Елены Георгиевны приобрели даже какой-то доверительный характер. Несколько раз она не без улыбки вспоминала о своих любовных похождениях, припоминала разные смешные детали событий давней юности и молодости, порою удивляя Андрея своей откровенностью и открытостью. Речь вдовы Сахарова была яркой, красочной. В ней нередко проскальзывали забористые словечки и даже, как говорится, непечатные выражения. Но все это делалось в такой искренней и естественной манере, что не казалось грубым и неприличным.
Весь период общения с Боннэр Андрея не оставляла одна мысль: да, мы знали, что она враждебно относится к советскому строю, Коммунистической партии и органам КГБ, но при этом не могли не видеть, что перед нами исключительно волевой и целеустремленный человек. Почему этими ее качествами мы позволили активно пользоваться нашим недругам, а не попытались сами вести с ней трудный, но столь необходимый диалог? Почему не попытались найти с ней общий язык, хотя бы на основе взаимного интереса, как смогли найти мы, представители Российского КГБ? Было другое время, другие принципы и установки? Да. Но все ли было сделано для того, чтобы не превратить выдающегося ученого с мировым именем в диссидента? Риторический вопрос.