Но Горбачев действовал на двойственной платформе. Он продолжал произносить идеологически «правильные» формулы, чтобы сохранить единство партии. Тогда как его мысль уводила прочь от старой ортодоксальности, хотя он сам все еще считал себя коммунистом. Впрочем, я сомневался в том, что его сильно волновали идеологические тонкости. Чингиз Айтматов заявил в парламенте, что Швеция, Швейцария и Англия ближе к настоящему социализму, чем Советский Союз. И если бы Ленину и партии со временем пришлось уступить место нормальной советской сверхдержаве, Горбачев тоже с легкостью назвал бы результат такой замены «социализмом».
Таким образом, лихорадочная атмосфера эйфории, господствовавшая при открытии нового парламента, продержалась недолго. Горбачев и сам начал сникать. Его речи по поводу экономики и нарастающих этнических конфликтов были слабыми — в них было много риторики и мало конкретных идей. Он прибег к смутным угрозам, заявив парламенту, что «страна может оказаться в таком положении, когда придется подумать, какие формы (!) применить, чтобы не дать ситуации выйти из-под контроля». Несмотря на свою загруженность делами, он нашел время съездить в Париж, побывать на встрече стран-членов Варшавского договора в Бухаресте, а также провести чистку партийного руководства в Ленинграде. Даже если эти поездки давали некоторый отдых от московской жизни, они означали, что темп не снижается. Но он все чаще, что называется, тянул резину. Не успела закончиться парламентская сессия, как в обществе стали распространяться мрачные настроения. Московские интеллигенты беспокоились, что русские попадут в старую ловушку: они не смогут поддерживать дисциплину, необходимую для демократических дебатов; «твердолобые» опять возьмут все под контроль, и парламент будет распущен, подобно тому, как Ленин распустил Учредительное собрание в 1918 году. Саша Мотов и Константин Демахин были настроены цинично, их раздражало позирование депутатов, манипуляции Горбачева и Лукьянова и то, что правительство не принимало никаких практических мер в области экономики. В конце июля 1989 года Сахаров заявил редактору «Огонька», что существует опасность переворота либо чрезмерной концентрации власти в руках Горбачева или его преемника. Коротич считал, что Горбачев в панике и что фашистский переворот — реальная угроза. Польский либерал Адам Михник высказал мнение, что Россия вернулась к положению, в каком она была в 1917 году. Хотя пока еще не было ни Ленина, ни Финляндского вокзала, у меня тоже настроение начало портиться из солидарности с московскими интеллигентами. Достиг ли Советский Союз той стадии, на какой находилась Франция в 1789 году — на полпути процесса реформ, запущенного в действие слишком поздно, чтобы можно было избежать катастрофы?
Я сообщил об изменившемся настроении в телеграмме в Форин Оффис, которую озаглавил: «Послесъездовское уныние». Затем стал набрасывать черновик пессимистического письма. Но прежде чем отправить его, решил посоветоваться с моим американским коллегой Джеком Мэтлоком. Джек был большим специалистом по России и необыкновенно опытным дипломатом. Он регулярно и с большим успехом выступал по советскому телевидению. После того как и я стал появляться на телевидении, меня постоянно окликали незнакомцы в самых отдаленных уголках страны. «Нам нравится вас видеть по телевизору, мистер Мэтлок», — говорили они мне. Очевидно, им и в голову не могла прийти мысль, что в Москве могли находиться послы двух англо-саксонских стран, говорящих с телеэкрана по-русски. Эффендиев, главный инженер Азербайджанской нефтяной компании, человек с черными усами и грустным рябым лицом, похожий на бея из «Семи столпов мудрости», даже попросил меня два года спустя передать от него привет «вашему премьер-министру, мистер Мэтлок». Такова слава.
Джек, в отличие от меня, был гораздо ближе к советским руководителям (на что я мог лишь надеяться), ибо ему приходилось вести с ними крупномасштабные деловые переговоры. Он не считал, что Горбачев находится в опасности. Не было никаких признаков того, что КГБ перестает ему подчиняться, — признаков, предшествовавших падению Хрущева. Однако я продолжал считать, что мы вряд ли получим заранее предостережение о каком-либо выступлении против Горбачева. Впрочем, пока что я решил, что начал слишком поддаваться греху московских интеллигентов, резко колебавшихся между эйфорией и отчаянием. Письмо я не отправил. Но черновик сохранил — на тот случай, если в будущем он мне понадобится.