Вот на фотографии я — юный, батник нараспашку, мир впереди и уверенность во взгляде, и лицо еще чисто от морщин, и белые звезды еще не усыпали волосы.
Я взошел на корабль, чтобы совершить плавание. Где горизонт, к которому стремится моя душа? Туман. Суета сует, и на вопросы мои нет ответов. Страшно и заманчиво подумать, что случайный толчок несбыточного мог сделать мою жизнь совершенно иной, не похожей на прожитую. Страшно и заманчиво подумать, что всего одно мгновение, прожитое мною иначе, могло навсегда изменить всю мою короткую вечность.
Память постоянно проигрывает варианты. Сожаление о несбывшемся — это вечный вариант безнадежного побега из реальности.
Есть Книга, которую мы читаем всю жизнь. Нет, это не Библия; религия — это рак души, она паразитирует на человеческой вере и надежде. Вечная Книга — это наша память. Моя жизнь, как жизнь любого человека, есть сцепление миллионов случайностей. Память — это рукопись, которую, как правило, приходится читать только автору. Наши воспоминания — кораблики, плывущие из нашего прошлого в наше настоящее. Векторное производное нашей души.
Дни были бесконечны, и ночи были коротки, словно полет пули. Теперь все иначе: недели свистят неразличимыми осколками, а ночи вообще незаметны; и жизнь все ускоряется, ускоряется так, что понимаешь — этому ускорению нет предела. Но он все-таки есть — последняя черта, за которой будут подведены итоги всем спорам, та, за которой мы поймем, есть ли там что-нибудь кроме тлена и темноты. Гроб — это обитая бархатом или кумачом дверь вечности, в которую предстоит стучаться моей душе, — с каждым днем все ближе.
За годы работы в милиции я привык к виду смерти. Рано или поздно привыкаешь ко всему. То, что когда-то было страдающим человеком, для меня представляло объект преступления, абсолютно не соотносимый с погибшей человеческой душой. Страшные изменения духа, но не окончательное одичание — судмедэксперты относятся к телу, как к объекту исследования. В морге тела свалены кучами, и каждое из них ждет вскрытия для выяснения, каким образом была освобождена от плоти человеческая душа.
В морге всегда витал приторный сладкий запах тления и формалина, но патологоанатомы запаха не чувствовали. Они пили водку и закусывали ее колбасой. Поначалу мне казалось невозможным закусывать в морге, душа не принимала ничего, кроме соленого огурца. Постепенно я привык. Быть может, в постоянном привыкании к гнусным реалиям жизни и заключается деградация души?
И еще раз о смерти деда. Перед смертью дед уже не вставал, когда приходилось поднимать его, то мы с отцом с трудом ворочали тяжелое непослушное тело вдвоем. Потом дед умер, и я пришел за ним в морг. Из холодильника до гроба его нес я, завернув холодное стылое тело в одеяло. И что же? Оно было удивительно легким, словно со смертью дед отринул все тяжелое, что ему досталось в жизни — Гражданскую, финскую и Отечественную войну, плен, послевоенную колхозную разруху, горбом доставшийся и проданный за бесценок дом, все разочарования, накопленные при жизни. Быть может, попы все-таки правы, и тело деда стало легче на величину его души? Всё перепуталось в мире, и порой смерть становится горьким лекарством от одиночества и тоски.
Да что мы о грустном!
Вспоминаю начальные классы. Учились мы вдали от основной школы в одноэтажном здании бывшего райисполкома, состоящего из двух крыльев. В одном крыле шумели классы, в другом тихо жили интернатские — дети из близлежащих хуторов, в которых не было школ. Понятное дело, каждый день за несколько километров не наездишься.
Интересно, но пусть прошло много лет, я все-таки помню значительное число одноклассников.