В жаркое августовское утро командир немецкой моторизованной роты лейтенант Петер Бах, загорелый худощавый молодой человек лет тридцати, лежал в траве на левом берегу Дона и смотрел на безоблачное небо. Он недавно выкупался после тяжелого перехода и хлопотливой ночной переправы на левобережный плацдарм, надел свежее белье, и чувство покоя охватило его. Он привык к неестественно резким и быстрым изменениям самочувствия на войне, когда человек, только что изнывавший от зноя, грохота моторов, мечтавший о глотке болотной воды, вдруг в течение нескольких минут словно переносится в совершенно иной мир прохлады, чистоты, наслаждается купанием, запахом цветов и холодным молоком. Он привык и к другому — к внезапной смене покоя деревенского сада железным напряжением войны.
И все же, хоть Бах и привык к таким сменам, он блаженствовал и спокойно, без обычного раздражения думал о придирчивой инспекции командира батальона Прейфи и о сложных отношениях с эсэсовцем Ленардом, чья рота была недавно включена в состав полка. Сейчас все это его не волновало, словно он вспоминал о прошлом, а не думал о том, что определяет жизнь сегодня и завтра. Он по опыту знал, что после занятия плацдарма проходит не меньше трех-четырех суток, пока закончится сосредоточение сил перед новым ударом, и предстоящий отдых казался блаженно долгим. Не хотелось думать о солдатах, о ненаписанном рапорте, о недостаче боеприпасов, о порванных покрышках ротных грузовиков и о том, что его, Баха, могут убить русские. Лейтенанту вспоминался недавний отпуск, но он не испытывал сожаления, что провел время не так, как хотел, и что о новом отпуске нельзя было ни думать, ни мечтать.
Странное чувство презрения, жалости он испытывал к близким друзьям, даже к матери, когда был в отпуске. Его раздражал этот чрезмерный интерес к житейским тяготам, хотя он понимал, что людям в тылу жить нелегко и естественны разговоры о воздушных налетах, угле, сношенных ботинках, продовольственных талонах и карточках. Вскоре после приезда он пошел с матерью на концерт. Он почти не слушал музыки, а разглядывал публику, сидевшую в зале. Было много стариков и старух, молодежи не было, только тощий подросток с большими ушами и некрасивая девочка лет семнадцати. Уныние почувствовал он, глядя на морщинистые, старые шеи женщин, лоснящиеся пиджаки мужчин,— казалось, в зале стоит запах нафталина.
В антракте он здоровался со знакомыми. Тут был отец его школьного товарища, погибшего в концлагере, известный театральный критик, старик Эрнст. Его руки дрожали, глаза слезились, на морщинистой шее выступала синяя склеротическая жила. Он, видимо, сам занимался стряпней, чистил картошку, и пальцы его сделались коричневыми, как у старой крестьянки.
Он поговорил с Леной Бишоф, женой его гимназического приятеля Арнольда, поседевшей, некрасивой. У нее выросла на подбородке бородавка с закрученным волоском, одета она была неряшливо, в помятое платье с нелепым бантом на поясе. Лена шепотом рассказала, что она фиктивно разошлась с Арнольдом, так как дед его — голландский еврей, хотя он и сам забыл об этом; до начала восточной кампании Арнольд жил в Берлине, а в ноябре его отправили работать на восток, сперва в Познань, а затем повезли в Люблин, и с тех пор она не имеет от него писем, не знает даже, жив ли он, он ведь гипертоник, ему трудно переносить резкие изменения климата.
После концерта публика расходилась тихо, ни одного автомобиля не было у подъезда, старики и старухи, шаркая, торопливо шагали в темноте.
На следующий день к нему пришел его студенческий друг, сухорукий Лунц. Когда-то они затевали журнал, рассчитанный на избранных читателей: профессоров, писателей, художников. Лунц говорил утомительно многословно, но не расспрашивал Баха о войне и России, словно не было ничего значительней, чем разговоры о том, что он прилично устроен, получает улучшенный паек и талоны, которые даются избранным.
Бах завел разговор на общие темы, и Лунц отвечал неохотно, шепотом. Не то он потерял ко всему этому интерес, не то перестал доверять Баху. Какой-то тихий ужас чувствовался в людях, когда-то блестящих, интересных, сильных, а ныне покрывшихся пылью и паутиной, словно ненужные вещи в чулане. Будущего у них не было. Их мораль и щепетильная честность, старомодные знания никому не были нужны. Они остались на берегу. Он представил себе, что после войны, вернувшись, сам заживет той жизнью, какой жили эти бывшие люди.
Он ежедневно встречался с Марией Форстер, и в доме Марии ощущался тот же скучный и серый воздух обиды, недовольства, брюзжания… Самого полковника, до поздней ночи работавшего в генеральном штабе, он не видел, но Бах думал, что, будь он сотрудником гестапо, выводы о тайных мыслях полковника ему нетрудно было бы сделать — в семье Форстера постоянно посмеивались над армейскими порядками, над невежеством новых фельдмаршалов и командующих армиями, рассказывали анекдоты об их женах, и было совершенно ясно, что все эти истории домашние узнавали от старика Форстера.