Читаем За правое дело полностью

Полковница, изучавшая в молодости литературу, говорила о том, что госпожа Роммель и госпожа Модель, видимо, не окончили гимназии и не умеют правильно говорить по-немецки, произносят ужасные жаргонные слова, хвастливы, грубы, невежественны, что их невозможно, немыслимо выпускать на официальные приемы… Едят они как жены лавочников, растолстели, не занимаются спортом, разучились ходить пешком, дети их грубы, избалованны, учатся плохо, интересуются только алкоголем, порнографией, боксом… Но во всем ее гневе и презрении чувствовалось, что, пожелай жена фельдмаршала дружить с женой полковника, та с радостью простила бы ей и невежество, и толстые руки, и даже неверное произношение {220}.

Мария тоже была недовольна. Она считала, что искусство в Германии захирело: актеры разучились играть, певцы — петь, в безграмотных пьесах и книгах — смесь безвкусицы, нацистской кровожадности и сентиментальности, написаны они все об одном и том же, и, беря новую книгу, она словно в сотый раз перечитывает то, что впервые прочла в 1933 году. В школе живописи, где она одновременно учится и преподает,— смертельная скука, безграмотность, чванство. Наиболее талантливые люди не имеют возможности работать, и если немецкая физика потеряла гениального Эйнштейна, то в каждой области науки и искусства произошло в меньших размерах то же самое.

Лунц, после того как они однажды изрядно выпили, сказал ему:

— Знаешь, покорность, бездумность и приспособление — высшая гражданская доблесть берлинца. Мыслить вправе лишь один фюрер, но он-то как раз предпочитает интуицию мышлению. Свободная научная мысль, титаны немецкой философии — все послано к черту. Мы отказались от общих категорий, мировой истины, морали и человечности. Вся философия, наука и искусство начинаются с империи, и все кончается империей. Дерзким и свободным умам нет места в Германии, их стерилизуют, подобно Гауптману {221}, либо они молчат, подобно Келлерману {222}; видишь, самые могучие — Эйнштейн, Планк — поднялись, как птицы, и улетели {223}, а подобные мне застряли в болоте, в камышах…— Потом он спохватился: — Только, пожалуйста, забудь, никому, даже матери, не передавай того, что я тебе сказал. Слышишь? Ты, видимо, не представляешь себе эту колоссальную, невидимую сеть, она улавливает все — невесомые слова, мысли, настроения, сны, взгляды. Эту сеть сплели железные пальцы.

— Ты говоришь со мной, словно я вчера родился,— ответил ему тогда Бах.

Лунц много выпил в этот вечер и не мог удержаться от разговоров.

— Я работаю на заводе,— сказал он.— Над станками висят огромные плакаты: «Du bist nichts, dein Volk ist alles» [30]. Я иногда задумываюсь над этим. Почему я — ничто? Разве я — это не народ? А ты? Наше время любит общие формулы, их кажущаяся глубокомысленность гипнотизирует. А вообще ведь это чушь. Народ! К этой категории у нас прибегают, чтобы сказать людям — народ необычайно мудр, но лишь рейхсканцлер знает, чего хочет народ: он хочет лишений, гестапо и завоевательной войны.— Он подмигнул и сказал: — Ты знаешь, я уверен: еще год-два, и мы с тобой тоже не выдержим марки, духовно приобщимся к национал-социализму и будем себя ругать, что сделали это слишком поздно. Дело здесь в биологическом законе отбора — выживают те виды и роды, которые умеют приспособляться. Ведь эволюция — это приспособление. А раз человек стоит на вершине лестницы, царь природы, то он, значит, самая приспосабливающаяся скотина из всех скотов. Тот, кто не приспосабливается, погибает и, значит, падает с лестницы развития, ведущей к божеству. Но все же мы можем не успеть: меня могут посадить, а тебя — убить русские.

Все эти разговоры вспоминались Баху. Странное чувство вызвали они в нем тогда. То были его мысли и его чувства, он не спорил с ними.

— Мы последние могикане,— говорил Бах… Но одновременно он морщился и раздражался, эти мысли смешивались с тревожным и унизительным чувством бессилия. Взгляд озирающихся старческих глаз, вид поношенной старомодной одежды, бессильный шепот с оглядыванием на двери и окна. И тут же — он замечал это и в Марии, и особенно в брюзжании ее матери — самая элементарная зависть к тем, кто находится в фокусе событий, к тем, кто летает на конгрессы в Рим, Мадрид, гремит в «Фолькишер беобахтер» {224}, устраивает свои выставки, посещает виллу Геббельса, дружит с теми, кто охотится с Герингом. Пожалуй, получи Форстер большое назначение — и от семейной фронды не останется следа.

Он уехал в армию с чувством тоски. Как он мечтал об отпуске, о доме, покое, о беседах с друзьями, о вечернем чтении на диване, об исповеди всех своих сокровенных мыслей и чувств перед матерью! Он собирался рассказать ей о невообразимой жестокости войны, о каждочасной и полной зависимости от чужой грубой воли и приказов — чувство более мучительное, чем страх смерти.

И неожиданно оказалось, что он томился дома, не находил себе места, разговоры его раздражали. Он не мог себя заставить прочесть несколько страниц подряд, казалось, от книг идет запах нафталина.

Перейти на страницу:

Похожие книги