Цвета терялись, не было ни пыльной и бурой зелени травы, ни пожелтелости и зелени сена, ни неясной, мутной голубизны речной воды, а лишь темное и светлое, как бывает во мгле, когда черные предметы видимы лишь оттого, что они чернее ночи. Особо выглядели в этот час лица людей: бледные, с обострившимися носами, с темными глазами.
Проснувшиеся курили, перематывали портянки. Сквозь улегшуюся усталость проступала тревога, предчувствие скорого боя. Это предчувствие не только томит душу, но холодным комом то зашевелится в груди, то жаром дохнет в лицо.
К отдыхающим, бесшумно ступая, подошла высокая женщина с узкими плечами и худым лицом, поставила на землю плетеную корзинку.
— Угощайтесь, ребята,— сказала она и стала раздавать красноармейцам помидоры.
Никто не благодарил ее, никто не удивлялся, откуда она появилась среди степи, все молча брали помидоры, словно получали продукты по аттестату на продпункте.
Женщина стояла и тоже молчала, смотрела, как красноармейцы едят помидоры.
Подошел Ковалев и сказал, пошарив рукой в корзине:
— Все разобрали мои орлы.
— Тут моя изба недалеко, ее за холмиком не видать, пойдем — еще помидоров принесешь,— сказала женщина.
Ковалев усмехнулся простоте женщины, не понимавшей, что лейтенант не может ходить с корзиной помидоров, и крикнул Вавилову:
— Слышьте, друг, пойдите с гражданкой.
Идя рядом с женщиной, касаясь плечом ее плеча, Вавилов разволновался и расстроился,— вспомнилась ему последняя ночь, проведенная дома, вспомнилась Марья, провожавшая его в таких же предрассветных сумерках. Женщине было лет сорок — сорок пять, она и ростом, и походкой, и даже голосом напоминала Вавилову жену.
Женщина негромко говорила ему:
— Вчера прилетел немецкий самолет, а у меня в избе легко раненные бойцы стояли, он, как копье, пошел вниз, прямо на мою избу, тут его и бить, а бойцы в бурьян полегли. А я стою посреди двора и кричу им: «Вылазьте, я его сейчас кочергой собью».
— Что ж ты нас кормишь? — спросил Вавилов.— Видишь, как мы воевали, довели немца до самой Волги, прямо к тебе домой. Таких вояк кормить не нужно, таких вояк этой самой кочергой гнать.
А когда они вошли в теплый и душный сумрак избы и с дощатых нар приподнялась светлая детская голова, Вавилов почувствовал, как дрогнуло сердце от волнения — таким родным, близким показались ему и запах, и тепло, и печь, и стол, и лавка у окна, и полати, и светлая голова ребенка, и лицо женщины, глядевшей ему в глаза.
Он заметил вышибленную доску в нижней части двери и спросил:
— А хозяин где?
Мальчик таинственным шепотом ответил:
— Не нужно спрашивать, не расстраивайте маму.
Женщина спокойно проговорила:
— Отвоевался, он в феврале убит под Москвой… Тут немца пленного недавно вели, я спрашиваю: «Когда пошел воевать?» — «В январе…» — «Ну, значит, ты моего мужа убил»,— замахнулась я, а часовой не пускает… Пусти, говорю, я его двину, а часовой: «Закона такого нет…» — «Пусти, я его двину без закона». Не пустил…
— Топор у тебя есть? — спросил Вавилов.
— Есть.
— Дай-ка его, я тут хоть тебе доску в двери забью, а то выдует тебя зимой.
Его цепкий глаз заметил лежавшую под стеной доску. Он взял топор, и все, что было в топоре схожего с его собственным топором, вызвало в нем печаль. И все, что оказалось несхожего — топор у женщины был куда легче, а топорище тоньше и длиннее,— тоже вызвало в нем печаль, вновь напомнило, как далеко до его дома.
И она, поняв его мысль, сказала:
— Ничего, будешь еще дома.
— О-о,— ответил он,— от дому до фронта близко, а от фронта домой далеко.
Вавилов стал обтесывать доску.
— Гвоздей у меня нет.
— А мы без гвоздя,— ответил он,— приладим на шипе.
Он работал, а она накладывала в корзину помидоры и говорила:
— Я рассчитываю, мы с Серёжей тут до зимы проживем. Зимой Волга замерзнет, и если немец на нашу луговую сторону перейдет, мы с Серёжей бросим все, в Казахстан уйдем… У меня в жизни он один теперь. При советской власти он у меня в большие люди выйдет, а при немцах ему пастухом умирать.
Вавилову показалось, что за спиной слышны шаги лейтенанта, и он отложил топор, распрямился. В этой запретности труда было нечто тяжелое, нехорошее, оскорбительное.
«Вот немец до чего довел, полный переворот жизни»,— подумал он и, оглянувшись, снова взялся за топор.
Когда он шел назад, чувство волнения не оставляло его, он подошел к начавшим строиться бойцам, лейтенант спросил его:
— Вы что там, заснули?
Марченко похабно пошутил, но никто не поддержал его шутки.
Вскоре дана была команда к маршу. В это время подъехал конный, помощник начальника штаба полка, весь увешанный сумками и планшетами, и стал выговаривать лейтенанту:
— Кто вам велел отдыхи устраивать? Не дотянули всего восемнадцать километров!
— Мне командир батальона приказал,— ответил Ковалев.
Он хотел было сказать, что люди устали, но постеснялся: заподозрят его в мальчишеском слабодушии.
— Вот доложу подполковнику,— он вам жизни даст. Расселись тут, теперь догоняй. Чтобы в десять ноль-ноль прибыл без опоздания.