Доярки стоят в нешироком проходе, стеснив бригадира со всех сторон. В своих застиранных серых халатах, платках, повязанных кое-как, с одинаково круглыми лицами, востренькими носами, напоминают сестер-близнецов, которые для того, казалось, сюда и пришли, чтобы всю жизнь провести средь коров. Одна — постукивает скребком, вторая — шланг подбирает с полу, третья — гладит коровий крестец, а четвертая объясняет:
— Благоустроенную квартиру дали. Справляют, стало быть, новоселье. Яков Назарыч был здесе-ка с саморанья, сказал, что сегодня он — не пастух.
Глаза у Ивана белесые, скучные — это когда он спокоен, но стоит ему рассердиться — белесое исчезает, и серые, как карандашный грифель, зрачки смотрят так проницательно, точно читают: что у тебя там припрятано за душой? Но доярки привыкли к разным поглядкам. Кто только на них не глядел! И председатель колхоза с извечной своей заботой — как бы быстрее настроить людей на всеобщее дело. И зоотехник, всегда почему-то кем или чем-нибудь недовольный. И приезжавший из города представитель, которому всякий раз желательно что-то понять, выслушать и решить. Так что рассерженный взгляд бригадира доярки встречают с бывалой усмешкой бойких товарок, которых ничем уже не смутишь. Иван и сам понимает, что дело-то не в доярках, однако унять свою ярость не может и, сдернув с длинной, под польку подстриженной головы восьмиклинку из кирзы, безжалостно мнет ее в кулаке.
— Вам сказал, а мне — нет? Ничего себе поп с гармонью! — И уносится, возмущаясь.
В пятистенок с покатым крыльцом он вошел с оскорбленным видом и вместо приветствия грубо потребовал:
— Где?
По-за печью зашевелилось, шлепнули о пол босые ноги, послышался вздох:
— Эттоки.
Бригадир повернулся, увидев Филева. Тот вставал с запечного лежака — жилисто-бледный, широкий, в старенькой майке.
— Коров почему не выгнал?
Яков Назарович объяснил:
— Телеграмму от сына вечор получил. Дали ключи от фатеры. Зовет. Дак ить как?
Отпустил бы Иван Филева. Кем, однако, его заменить? В бригаде людей только-только. Потому и не мог он пойти на уступку.
— Никуда не поедешь! — сказал.
Хозяин уселся, правой рукой погладив морщинистый лоб, левой — затрясшееся колено.
— Но я же к завтрему ворочусь.
Бригадира задело. Вчера на правлении Яков Назарович заявил, что подымется утром, как свежий солдат, и прогонит коров на выпас. Иван не мог ему этого не напомнить.
— А в конторе чего говорил?
— Откудов я знал, — начал было Филев. Да Иван на него прикрикнул:
— Рать твою в два рысака! А ну собирайся!
Филев шерохнулся и замер. Тревога сковала его лицо затверделостью глины.
— Куда? — спросил он с недоумением.
— К председателю!
Этого Яков Назарович не хотел.
— Пошто?
— Спросим его, куда ты боле пригоден: к работе или гулянке?
Яков Назарович снова поднялся.
— Неужто, Ваня, не понимаешь. Через час машина в город пойдет…
Бригадир покосился на впалый живот пастуха, на котором тот скорбно скрестил большие ладони. По идее надо бы было его пожалеть. Пусть бы съездил на новоселье. Но сделать такое — значит махнуть рукой на колхоз, что было уже оскорбительно для Ивана.
— Не хочешь — не надо. Так в конторе и доложу! — Слободин повернулся, зная, что смирный крестьянин Филев, как и все пожилые люди его бригады, боится попасть под крутую руку начальства, в котором за долгие годы в колхозе привык видеть строгую силу и дисциплину, а также свою переменчивую судьбу.
— Постой! — испугался Филев, хватая с подпечья рубаху. — Пойду на работу-то. Только оденусь…
Из пятистенка Иван выходил возбужденным. Знал Слободин, что поступил он с Филевым несколько грубо. Однако иначе нельзя. В противном случае будет в бригаде разброд. А нет! Пока Иван в бригадирах, такого не будет. Не даст послабления никому. Коли поехал колхозной дорогой, так будь покорен следовать ей до конца. На душе у Ивана было уверенно, жизнь открывалась в приятных тонах и хотелось ее продолжать, словно чье-то забытое дело, с которым справиться может лишь он.
У крыльца медицинского пункта, где палисадник с кустами акаций, низкая бочка с водой и рундук с деревянной решеткой, Иван увидел Маню Шишову. То Ивана и рассердило, что Маня должна была в эту минуту перебирать семенную картошку, а она отирается здесь. До медицинского пункта сорок шагов. И каждый шаг, пока шел, Иван выстелил матерками.
— Мне-ка, Вань, боле нельзя на эту работу, — сказала Шишова, едва Слободин ступил на рундук.
Иван неверяще сузил глаза. Перед ним стояла гладкая баба с несокрушимо выпуклой грудью и налившимся животом.
— Чего тогда тебе можно? Телят обряжать — нельзя. Картоху перебирать — нельзя. Лодырь ты, Маня!
На лице у Шишовой наметилась хмурая складка.
— Тебе бы, Иван, здоровье мое. Не то бы заговорил. Мне внаклонку работать вредно. Фельдшерица сказала…
В делах медицины Иван был профаном, потому объяснение Мани он пропустил меж ушей. Лишь спросил:
— Непонятно: такая пышная баба — и недовольна здоровьем. Чего хоть там у тебя?
— Опущенье желудка, — сказала Шишова. Да так обреченно, так грустно сказала, что Иван покосился на Мании живот.
— Сама виновата, — заметил. — Ешь больно много.