– Ты продолжай, продолжай, – сказал он.
«Верь мне», – вот что хотел он сказать, одушевляя «Джимми», наделяя его собственным «я», отдельным от собственного. «Джимми хочет поболтать», «вставить свое слово», «жуть как проголодался», «страсть как соскучился по поцелую»… Все эти слова означали одно и то же: «Верь мне».
– Доверься мне. Ведь я тебе верю. Разве я хоть раз сделал тебе больно? Нет. Разве я не принес тебе сандвич? Принес. Разве я не люблю тебя? И родителям твоим не скажу, что ты делаешь. Пока ты ходишь сюда, ничего им не скажу – причин не будет, соображаешь? И ты тоже любишь меня, разве нет? Вот. Вот, видишь, как я тебя люблю?
Мне снилось, что я живу под землей, в деревянной комнате без окон и дверей. Снилось, будто родители бродят по верхнему миру, зовут меня и плачут, потому что меня изловили и съели дикие звери. Снилось, что я похоронен под можжевеловым деревом, что тело мое разрублено на куски, что эти куски зовут друг друга и плачут, плачут в разлуке. Снилось, что я бегу к родителям по темной лесной тропинке, а, оказавшись на небольшой полянке, где они сидят у яркого костра, вижу: мать – это Донна, а отец – Алан. Снилось, будто я могу вспомнить все, что только случилось в жизни – и как учительница вызывала меня на уроке, и как ночью в спальню вошла мать, и как меня, идущего по Шерман-бульвар, обогнал полисмен, – и должен выговориться, выплеснуть все это наружу. Но, стоит только открыть рот, я не могу вспомнить ничего – помню лишь, что должен о чем-то вспомнить, и потому снова и снова выхожу на полянку, к своим невероятно прекрасным родителям, повторяюсь снова и снова, как сказка, как шутки тех женщин на пароме…
– Разве я не люблю тебя? Разве я не доказал этого, разве ты не видишь, что я люблю тебя? Да. Так разве ты не хочешь, не можешь полюбить меня тоже?
Смотрю на экран, а он смотрит на меня. Он может видеть меня – так же, как я его – даже закрыв глаза. Он меня помнит. Штрих за штрихом запечатлел меня – лицо, волосы, тело – в памяти и украл, отнял меня у меня самого. А теперь еще взял меня в рот, и его язык и губы запомнили меня тоже. Я знал: он хочет, чтоб я погладил его светло-каштановую шевелюру, копной укрывшую мои колени… но не смог даже притронуться к его голове.
Я думал: «Все это уже забыто, хочу умереть, я уже мертв – только смерть может сделать так, чтоб этого не случилось».
– Спорим, ты, когда вырастешь, будешь сниматься в кино, а я буду твоим поклонником номер один?
К концу недели начинает казаться, что эти дни в «Орфеум-Ориентале» прошли под водой или в недрах земли. Ехидна, птица-лира, кенгуру, сумчатый дьявол, вомбат и плащеносная ящерица – этих животных не встретить нигде, кроме Австралии. Австралия – самый маленький континент, или самый большой остров в мире. Он был отрезан, изолирован от огромных массивов суши. По австралийским пляжам разгуливают прекрасные блондинки; на Рождество в Австралии жарко, солнечно, все выходят на воздух, машут в камеру, дарят друг другу подарки, сидя в шезлонгах среди зеленой травы. Центр Австралии, ее потроха и сердце – безводная пустыня. Австралийские парни – превосходные спортсмены. Кот Том любит мышонка Джерри, хоть раз за разом и замышляет погубить его, и Джерри тоже любит Тома, хоть ради спасения жизни и должен бежать от него с такой быстротой, что ковер под ногами горит. А Джимми любит меня, но когда-нибудь он исчезнет, и без него я буду жуть как скучать.
– Верно? Скажи, что будешь скучать без меня.
Я…
– Я буду скучать…
– По-моему, я без тебя с ума сойду.
– А когда вырастешь, будешь помнить меня?
Каждый раз, как я ухожу из зала мимо билетера, рвущего пополам билеты тех, кто только что пришел, и отдающего им корешки, каждый раз, как я толкаю тяжелую дверь и выхожу наружу, на пропеченный солнцем тротуар Шерман-бульвар, я не могу понять, чего мне не хватает. Вот же они – два убийства и… Такое ощущение, будто в правой руке все еще крепко стиснута липкая детская ладошка. Жил бы я в Австралии – был бы светло-каштановым блондином, как Алан Лэдд, и всю жизнь бегал по солнечным пляжам на Рождество.
Во сне я закончил среднюю школу, читая романы и мечтая на уроках. Учебы я не любил, но как-то умудрялся получать иллюзорно хорошие баллы, и в середине выпускного класса Университет Брауна[83]
предоставил мне полную стипендию. Спустя два года я поразил и страшно расстроил своих школьных учителей, и родителей, и родительских друзей и подруг тем, что бросил учебу, не дожидаясь провала по всем предметам, кроме английского и истории, по которым всегда имеет твердые «Эй». Я просто пришел к убеждению, что научить человека писать не может никто на свете – этому нужно учиться самому. Я точно знал, чем собираюсь заняться, и вне колледжа мне не хватало только одного – общественной жизни.