Ох глуп Хоранов, как глуп! А все могло быть так просто: ссора земляков, которые давно не ладят друг с другом, — и взятки гладки.
Ладно, поищем иных путей…»
Горный воздух, солнце и забота друзей делали свое: Коста медленно, но поправлялся. Легкий загар тронул его иссиня-бледное лицо, боли в ноге утихли, силы капля за каплей возвращались к нему. С утра выходил он из сакли и подолгу сидел в грубом деревянном кресле, с наслаждением подставляя лицо горному ветру и любуясь белыми головами гор, которые были так близко. Внизу неслась и пенилась река, и мерный гул ее действовал успокаивающе. К Хетагурову приезжали друзья, он подолгу разговаривал е ними, расспрашивал о том, что произошло на Кавказе за время его отсутствия.
Рассказы были малоутешительны. Уже несколько лет царское правительство усиленно привлекало иностранный капитал к участию в экономической жизни Кавказа. Главноначальствующий гражданской частью на Кавказе князь Голицын доносил Николаю II:
«Отсутствие свободных капиталов, слабое развитие заводской и фабричной промышленности, низкий уровень сельского хозяйства, недостаток технических знаний и слабая предприимчивость сельского населения еще долго будут тормозить экономический рост края.
При таких условиях не приходится отказываться от участия иностранцев в экономической жизни Кавказа…»
На заявлении Голицына самодержец всероссийский начертал: «Я тоже нахожу эти меры нужными».
Конечно же, передовая кавказская интеллигенция восприняла «эти меры» как дальнейшее ущемление национальных прав. Начались волнения. А царские наместники сочли их еще одним проявлением непокорности русскому царю и доказательством дикости туземцев. Были введены «временные правила». В больших городах, и, конечно, во Владикавказе, «туземцам» запрещалось ходить по улицам после заката солнца, носить национальные костюмы и кинжалы, посещать театры. Даже содержателям гостиниц и постоялых дворов строго-настрого приказывалось не — предоставлять «туземцам» ночлега.
Коста, слушая рассказы друзей, приходил в ярость. При свете дня осетин натравливали на русских. Этот ядовитый туман надо было немедленно рассеять, но здесь, в глуши, мало чего добьешься. Придется ехать во Владикавказ.
Друзья отговаривали Коста. После покушения Хоранова они особенно опасались за жизнь любимого поэта.
— Как вы не понимаете, я должен быть там! — настаивал Коста. — Я должен говорить с людьми, разъяснять.
— Я все понимаю, дорогой, — мягко возражал Шанаев, — но подумай сам: если с тобой что-нибудь случится, как мы, твои друзья, будем глядеть в глаза людям? Кто, как не мы, обязаны предостеречь тебя?
Коста вспылил.
— Всю жизнь мои друзья только тем и занимаются, что от чего-то предостерегают! И если бы я слушался, то не сделал бы ничего такого, за что они же потом меня благодарят. Хватит, что Кахановы и Хорановы запретили мне въезд во Владикавказ. Вы, мои друзья, обязаны помочь нарушить их запрет.
Шанаев промолчал. Он понимал, что спорить бесполезно.
Значит, действительно надо помочь.
Ясным и теплым вечером коляска, в которой, откинувшись на подушки, полулежал Коста, въехала во Владикавказ. Проезжая по улицам города, в котором он давно не бывал, Коста сразу обратил внимание на множество новых вывесок, они пестрели повсюду: «Французское общество», «Терское акционерное общество», «Вьель-монталь»… Вот они, наглядные результаты политики князя Голицына и государя императора, и именуется все это «культивированием края».
Коста оглядывался и чувствовал, как злоба закипает в его сердце. Нет, нет, дальше молчать невозможно.
Подъезжая к дому Шредере, где Коста должен был поселиться, он увидел на тротуаре высокого светловолосого подростка в сатиновой косоворотке, нетерпеливо топтавшегося возле дверей. Что-то очень знакомое было в его задумчивом веснушчатом лице, в нервных движениях, в том, как он смотрел — немного вкось, по-птичьи.
— Сеня! — воскликнул Коста.
Мальчик кинулся к нему, сжал Коста в осторожных объятиях.
— Здравствуй, дружочек мой, здравствуй, — ласково приговаривал Коста, гладя Сеню по рыжим волосам. — Вот ты какой стал! Совсем взрослый мужчина. Мальчик ты мой…
И, опираясь на Сенину руку, поднялся в квартиру.
Целые дни он проводил дома или на внутреннем балконе, увитом хмелем и выходившем в небольшой, мощенный булыжником дворик. Варвара Григорьевна приносила ему из библиотеки комплекты газет, и он внимательно просматривал их, стараясь до конца понять все, что произошло на родине за месяцы, проведенные им в больнице. Приходил Гаппо Баев, настойчиво повторял свое предложение издать осетинские стихи. Коста внимательно перечитывал их, правил, систематизировал — готовил книгу.
В городе мало кто знал о его приезде. Но те, кто знали, приходили чуть не ежедневно. По вечерам друзья поздно засиживались под гостеприимным светом большой лампы, слушая новые стихи Коста, его рассказы о Петербурге, о больнице, о столичных новостях… А он в свою очередь слушал их рассказы, и чем больше слушал, тем отчетливее понимал, что его мечтам — спокойно и тихо прожить лето — не суждено сбыться.