Море до горизонта было одето торосистым льдом. На берегу, полузанесенные снегом, вздымали к небу ребра сгнивших шпангоутов разбитые карбасы, барки, забытые кем-то старые лодьи. Здесь всегда стоял острый и сильный запах гниющих водорослей, старых, разбитых судов, рыбы и сильно, властно дышало в лицо солью море. Но сейчас мороз сковал, придавил эти запахи, однако убить до конца желанный для Шелихова дух и мороз не смог. Запах стал тоньше, преснее, но, даже скованное льдом, море говорило о себе. Трепетными ноздрями Григорий Иванович хватил морозный пахучий воздух и ближе ступил к кромке льда. Берег был безлюден. Ни единой души не было на льду залива, но Шелихов всматривался и всматривался, щурясь и напрягая зрение, будто хотел увидеть тех, за морем, что ждали корабли по крепостцам.
В возке, затянутые в кожу, лежали листы законченной рукописи «Российского купца Григория Шелихова странствования в 1783 году из Охотска по Восточному океану к американским берегам...»
Иван Ларионович хохотал, как не хохотал, наверное, никогда. Вытирал слезы, раскачивался, складывался пополам и, откидываясь на лавке, хохотал еще громче, задыхался. Жилы на шее надулись, и казалось, лопнут.
— Отойди,— говорил, давясь смехом,— отойди, рожа, отойди. Умру, как есть умру.
Крючок судейский, стоя перед ним, скромно улыбался.
В дверь заглянула жена. В глазах испуг. Пальцы прижаты к щекам. Но Иван Ларионович замахал на нее руками.
Жена откачнулась в тень.
Голиков оборотился к судейскому, сказал плачущим голосом:
— Оставь, оставь... Уморил.— Прилег на лавку.— Уморил. Вовсе уморил. Из ендовы, говоришь, хлебал и не подавился? Ну, молодца... Молодца!
— Наутро, как положено, опохмелил я компанию,— постно сказал крючок,— винцо свое и взяло. А тут пурга, да еще какая.
Купец, не в силах хохотать, взялся за бока и вновь со стоном повалился на лавку.
— Хватит,— сказал сквозь слезы,— хватит, ей-ей. Хватит, а то и впрямь умру.
Крючок тихохонько в кулак откашлялся:
— Хе, хе... На две недели обозы засели в Тобольске.
— Ну, брат,— купец, едва отдышавшись, сел,— наказал ты их. Шельма, вот шельма.
И опять засмеялся, но подлинно сказано: где смех, там и грех. А грех был.
Случилось в Тобольске то, чего и хотел Иван Ларионович. Судейский купцов с пушниной задержал к торгу в Москву, а обоз Голикова к сроку пришел. Голиковская пушнина, почитай, одна на торгу была, и цену за нее взяли вдвое большую, чем следовало ожидать.
— Шельма,— повторил Иван Ларионович восхищенно,— ох шельма.
Крючок вздохнул:
— Иван Ларионович, благодетель, льстите, милостивец, льстите. В том, что купцов на торгу обошли, нового нет.
— Как так?
— Иркутская земля и не такое знавала. Народец наш, правду сказать, молчаливый, говорить не горазд, а дела разные здесь случались.
— Ну, ну,— заинтересовался Иван Ларионович,— рассказывай.— И как всегда, когда разговор был ему в диковину, ладони под коленки подсунул и, чуть наклонившись вперед, приготовился слушать.
Крючок начал рассказ, как в стародавние времена иркутские купцы питербурхского коллежского асессора обошли.
— Вот то истинно шельмовское дело, да и асессор сей был не чета лебедевскому приказчику. Аспид чистый.— Крючок перекрестился.— С таким не приведи господи встречаться. Но и его иркутские купцы обскакали.
— Сказывай, сказывай,— поторопил Голиков, все еще дрожа налитым смехом лицом.
— Асессор — фамилия ему была Крылов — приехал в Иркутск по винному делу. По откупам. В винном деле завсегда воровством пахнет. Такое поганое это зелье, что тут без воровства ни-ни. Но, к слову сказать, иркутские откупщики не особо баловали. Так, ежели чуть-чуть. А он крутенько обошелся с ними. Да и времена — правду сказать — были лютые. Это сейчас послабления во всем, а в те годы слово — и на дыбу. Под пытку, без жалости.
У судейского лицо сморщилось, словно бы он дыбу увидел да еще и человека с завернутыми за спину руками. Знал, видать, как это бывало, хорошо знал. Иван Ларионович слушал судейского уже без смеха. Глаза отер ладошкой.
— С полгодика,— продолжил крючок,— ходил Крылов по Иркутску и со всеми ласково обходился. Добряк, куда там... За ручку здоровался, уважительно. В гости любил ходить, и очень нравилось ему сибирское хлебосольство. Так он хорошо говорил об иркутском купечестве. Мол-де и людей таких славных от роду не видел. И о нем разговоры были хорошие. И добр-де, и мягок. Едок он был крепкий. Пельмени ест, бывало, и похваливает, похваливает. Многим, между прочим, за столом интересовался: и то-де как, и это почему? Видя его доброту, кое-кто, размягчись, рассказывал об иркутских делах. Ну, слово за словом, разговор за разговором — и про откупщиков нужное асессор выведал. Да в один день собрал всех — и в застенок. Начал рвать. С мясом! Да денежки не в казну из купцов выдирал, но в свой карман.
— Ловок! — сказал Иван Ларионович.
— Куда как ловок,— подхватил крючок,— донос настрочил в Питербурх, и откупщикам пришло время с жизнью прощаться.
— Да-а-а,— протянул Иван Ларионович вовсе кисло.