Над Унолашкой шумела весна. Днем за людскими голосами и сутолокой становища не так очевидны были приметы весны, а сейчас, в тишине, в открытую настежь дверь землянки, где за столом гнулись при свете корабельного фонаря Бочаров с Барановым, врывались трубные, ликующие звуки просыпающейся жизни. В ночи не смолкал ни на минуту клекот, гогот, курлыканье возвращавшейся после зимовки на остров птицы. Не пуганная никем, она шла низко. Даже посвист крыльев был слышен: ф-и-ть... ф-и-ть... Будто острая коса сочно, жадно резала траву. Косяки, заслоняя по-весеннему ярко светившие звезды, отчетливо были видны в небе. Станицы шли одна за другой.
— Ишь как птица играет,— кивнул головой на черный проем двери Баранов, не видевший до того островного птичьего пролета.
— Да,— не поднимая головы от карты, ответил привычный к Северу Бочаров, по-своему истолковав слова управителя,— торопит нас птица. Сейчас время не на дни, на часы считать надо.
Перо Бочарова вычерчивало на жестком, чуть желтоватом, словно тронутом огнем, китайском пергаменте замысловатые линии, и Баранов диву давался знаниям капитана сложных проходов меж островов, морских течений, направлений ветров. Своенравный, опасный, загадочный для нового управителя мир моря, казалось, был врезан намертво в память Бочарова, и он ни разу не поправился в рисунке берегов. Перо скользило по бумаге, задерживаясь только для того, чтобы нырнуть в причудливый бронзовый пузырек с черной, как ночь над морем, тушью. «Сколько же хожено им,— подумал Баранов,— по суровым этим водам. Какого труда знания эти стоят?» И он с благодарностью взглядывал на тонкое, подвижное лицо Бочарова.
За годы неспокойной жизни Баранов уяснил: цена человека определяется знаниями. И вовсе не важно — плотничего ли ремесла он мастер, землепашец ли, а может, капитан, как Дмитрий Бочаров,— важно, чтобы дело он знал. Да знал так, как те редкие мужики, о которых говорят: «Эти и без углов избу срубят». И другое примечено им было: коли человек в одном деле мастером стал, так он, при нужде, и в другом преуспеет. На одну гору забравшись, можно и соседние вершины оглядеть.
Бочаров, не примечая взгляда управителя, ушел в поднимавшиеся на хрустком листе пергамента земли. И Баранов без слов, по проходившим по лицу капитана теням, представлял злые волны узостей меж островов, тайные рифы, грозившие мореходу гибелью, бешеные струи течений, увлекающие лодьи в опасные водовороты. Лицо капитана то хмурилось, то освещалось добрым огнем, говорившем с очевидностью, что в запутанном лабиринте прибрежных камней, утесов и отмелей он нашел безопасный проход.
— Ну, вот,— сказал Бочаров, откладывая перо,— вроде бы все. Гляди, Александр Андреевич.
И он повел управителя по карте с осторожностью, как мать ведет малого мальчонку, приговаривая: «Здесь не оступись, да здесь не споткнись». А споткнуться у Алеутской гряды было на чем. Море тут коварное, злое, усеянное подводными рифами. Суда должны были идти проливами, что те нитка в игольное ушко.
Над картой они просидели ночь. Чайки закричали над морем, когда капитан сказал удовлетворенно:
— Теперь дойдете и без меня.
В тот же день байдары отошли от Унолашки.
В Иркутске Шелихов не задержался, а, оговорив с Иваном Ларионовичем нужды компании, немедля бросился в Охотск. Как ни уговаривала Наталья Алексеевна, пробыл дома недели две, и только. Да и за эти две недели видела она его ранним утром да поздним вечером. Целыми днями по городу мотался. И то ему надо было вызнать, и это посмотреть. На упреки жены отвечал шуткой:
— Эх, Наталья, Наталья, купецкое дело — поворачиваться да успевать. А коли хочешь успевать — на печи уже не спать. Вот так-то.
Шутил, а глаза были неспокойные.
Наталья это примечала. Она все примечала, да не все говорила, не в пример другим бабам, торопящимся с советами мужу. Иная ведь как — из кожи вылезет, но все свое будет талдычить. А к чему? Один разор от того в семье. Но ей-то что? Последнее слово за ней обязательно должно остаться, а иначе ей невмоготу. Редко какая баба место свое в семье знает.
Перед отъездом на вопрос Натальи, много ли узнал и доволен ли, ответил Григорий Иванович тоже шуткой:
— Сколько клеток поставил, знаю, а сколько куниц поймаю, не ведаю.
С тем и уехал. Тройка зазвенела бубенцами. Наталья Алексеевна постояла на крыльце и, поправив платок на голове, ушла в дом. Губы сложились горькой складкой. Душой болела за мужа.
Беспокоился и говорил загадками Шелихов не зря.
Пронырливый судейский крючок Ивана Ларионовича как-то явился поутру и, приседая и для пущего впечатления морща лицо, шепотком поведал новость:
— Иван Андреевич Лебедев-Ласточкин из Питербурха мореходов привез на суда, что стоят на Охотской верфи. — Передохнул трудно.
— Ну и что?— спокойно спросил Шелихов, вспомнив, как сказал без тревоги о тех судах Голиков: «То нам не помеха».
Крючок взглянул на него с недоумением:
— Хе, хе,— покашлял в кулачок,— а ты с купцами поговори, Григорий Иванович, и поймешь.— Повернулся и пошел из комнаты. Спина у него вихляла.
— Постой, постой,— позвал Шелихов,— объясни.