По-иному вели себя казаки. По мере того как из ведра убывал мутноватый жгучий первач, они становились все веселее, бесшабашнее. Откуда-то появилась старенькая самодельная балалайка, и «подгорная», которую мастерски исполнял Подкорытов, сорвала с места Молокова. Он гоголем вскочил из-за ящика, подбоченившись, козырем прошелся до двери и, повернув обратно, выстукал каблуками залихватскую дробь. Тут уж не усидел на месте Макар Якимов. Скуластый, похожий на монгола, широкоплечий, тяжеловесный трубач с невероятной для него легкостью пошел по кругу, едва касаясь носками земли.
Против Подкорытова он топнул, широченной ладонью хлопнул себя по затылку, затем обеими ладонями по груди, по коленям и, ухнув, пустился вприсядку. Все сидящие вокруг «стола» словно ожили, задвигались, притопывая в такт балалайке ногами, подстукивали кружками, кто-то подсвистывал, кто-то подпевал:
Егор, обняв за плечи урядника Каюкова, злобно, с пьяной откровенностью хрипел ему на ухо:
— Схлестнулась, понимаешь… с учителем тамошним… с Бородиным схлестнулась…
Еле ворочая языком, Каюков мотал чубатой головой.
— Дурак ты, Егорка, дур-рак и уши холодные.
— Да ты слушай!
— Убиваться эдак из-за бабы, дур-рак!
— Убью ее, суку! Вот увидишь, зарублю!
— Руби ее, гаду! — Вскинув голову, Каюков выпрямился и, ошалело поводя осоловелыми глазами, запел:
Наконец охмелел и Егор. В голове у него шумело, мысли путались. Чувствуя приступ тошноты, он поднялся из-за стола, шатаясь, придерживаясь рукой за стенку, пробрался до двери. Выйдя из клуни, он добрел до колодца и, вылив на голову ведро воды, огляделся. Светало. С востока веяло ветерком-прохладой, на западе полная луна повисла над горизонтом, по селу распевали петухи, в саду высвистывал соловей, из клуни доносились пьяные голоса, казаки тянули старинную:
В дальнем углу двора смутно белела маленькая хатка-мазанка, служившая хозяевам летней кухней, и тут Егор вспомнил про Мотрю. Дальше все произошло как во сне. Он помнил, как, скрипнув дверью, вошел в мазанку, вспомнил испуганный вскрик Мотри, а затем жадный порыв молодого, горячего тела жалмерки.
Ранним утром Мотря с великим трудом растолкала Егора.
— Вставай, Грицко, — ласково шептала она, целуя Егора, а рукой перебирала его еще мокрые колечки чуба, — вставай, любый, скоро ваша труба заиграе.
Егор только мычал что-то в ответ, мотал головой, поворачивался на другой бок.
— Вставай, — тормошила Мотря, — зараз маты проснется.
— Отвяжись.
— Вставай, кобеляка проклятущий! — уже сердито прикрикнула Мотря и, ухватив Егора за чуб, приподняла его с подушки. — Ты що, сказывся? Тикай, тоби кажуть, а то як возьму рогача…
Егор наконец проснулся и, сообразив, где находится, вспомнил обо всем происшедшем. Превозмогая головную боль, он рывком поднялся с кровати. Собрав с полу свои сапоги, портянки, он сунул их под мышку, направился к выходу, но тут его за рукав придержала Мотря:
— Подивись же на меня, Грицю. — Голос Мотри звучал просительно, ласково, она заглянула ему в глаза, добавила со вздохом — Ох, не чаю, як того вечера дождаты. Прийдешь, серденько?
Егор только крякнул в ответ, нахмурившись, отстранил Мотрю рукой, вышел.
А вечером, едва лишь стемнело, снова пришел Егор к Мотре и ушел от нее на заре. С той поры, таясь от товарищей, стал бывать у нее каждый вечер. Тяжелым, бесстыдным блудом с жалмеркой пытался Егор задушить то горячее, светлое, что было связано с образом Насти, и… не мог. Ночи с Мотрей пролетали как дурной сон, а в глазах по-прежнему стояла Настя, сердце изнывало в тоске по ней, в голову все чаще приходила мысль: может быть, Настя и не виновата, не всякому слуху верь. Он похудел, оброс бородой, стал угрюмым, неразговорчивым с товарищами, утратил былую казачью лихость, радение к службе.
Однажды вечером, выждав, когда его друзья завалились спать, он спустился с сеновала, направился было к Мотре, но во двор из хаты вышла старуха хозяйка. Егор подошел к воротам и, навалившись грудью на изгородь, задумался. Солнце уже давно закатилось, тихий теплый вечер надвинулся на село, на западе разгоралась заря. У самого горизонта она была светло-шафрановая с зеленоватым отливом, выше нежно розовела, а еще выше, там, где в струнку вытянулись темные тучки, заря окрасила их в багрово-красный цвет. Но Егор не замечал этой красоты, теснились в голове его тяжкие думы, тоскливо щемило сердце. Он и не слышал, как к нему подошел взводный урядник Погодаев, окликнул:
— Ушаков!
Вздрогнув от неожиданности, Егор поднял голову, в упор глянул на урядника:
— Чего тебе?
— Ты что это квелый какой-то стал?
— Отцепись!