Сам Савва Саввич верхом на своем Сивке с утра отправился осматривать посевы. Выехал он из дому раненько, когда еще вся приингодинская долина Козлиха была окутана густым туманом. Много падей и отпадков объехал Савва Саввич, вот и туман поднялся выше гор, белыми стайками облаков уплыл куда-то к северу, вот и роса пообсохла, а он все ездит и ездит: поднимается на сопки, кружит по еланям, вброд пересекает многочисленные речки и ручьи, вспухшие после недавнего дождя. В одном месте небольшая до этого речушка так разлилась, что вода залилась на седло. Выбравшись на сухо, Савва Саввич cошел с коня, спутав его чембуром, отпустил пастись, а сам разулся, вылил из ичигов воду, переменил в них стельки, а штаны и портянки высушил на солнце.
И снова старик в седле, снова с елани на елань поторапливает Сивка. А старый конь уже порядком притомился, крутые бока его лоснятся, шерсть на груди и в пахах закурчавилась, потемнела от пота. Все чаще спотыкается Сивко на кочках, в пашнях, ставших топкими, с трудом вытягивает вязнущие по самые бабки ноги, храпя выбирается на межу. По твердому грунту шагать ему легче, с отяжелевших копыт ошметками отваливается закрутевшая грязь, и по яркой зелени межи тянется за Сивком черный след.
Все сильнее припекает солнце, и на Сивка новая беда: появилось множество гнуса — слепней и зеленоголовых паутов, они льнут к нему, жалят нестерпимо, а хозяин не торопится к дому.
После того как кончилось ненастье, прошла неделя, погода установилась хорошая, теплая, и все вокруг зацвело, заблагоухало, кинулось в рост.
— Эка, благодать-то какая уродилась, — вслух рассуждал Савва Саввич, глядя на густую, покрытую сизым колосом ярицу. — Вот ишо во время наливу даст господь хорошей помочки, и сыпанет нонешней год хлебушка. Да-а, прям-таки диво дивное, давно ли чернешеньки стояли пашни-то, а теперь гляди-ка, што деется! Ярица-то под стремя коню, да и пшеница уж в полколена человеку.
Домой Савва Саввич вернулся к обеду. Еще от ворот увидел Макаровну, она на веранде накрывала на стол, ожидая с дальних огородов поденщиц, которые вместе с Настей окучивали картошку. Работники уже выпрягли лошадей, пустили их под навес, ушли к себе.
Савва Саввич спешился, привязал Сивку в тень к амбару, пошел к работникам. Когда подошел ближе, в нос ему из зимовья шибануло вкусным запахом вареного мяса, поджаренного лука и свежевыпеченного хлеба. Работники сидели за столом, обедали: в кути около печки, опершись на ухват, стояла Матрена.
— Хлеб да соль! — проговорил Савва Саввич, входя, и, сняв фуражку, перекрестился в кутный угол, где висел маленький образок Ивана Крестителя.
— Обедать с нами, — ответил хозяину Ермоха.
— Спасибо.
Савва Саввич присел на нары, вытерев платком потную лысину, огляделся.
— Эка мухоты-то расплодилось у вас какая погибель. Ты бы их, Матрсна, тово… травила чертополохом, все поубавила бы лишних-то.
— Чума их убавит, — не меняя позы, отозвалась Матрена, — дверь-то весь день открыта стоит. Закрывать ее нельзя, жара, каждый день топим.
Она не торопясь достала из печки горшок с гречневой кашей, поставила на стол, кивнула Ермохе на миску: вон они сразу две упали во щи.
— Ничего-о, муха не проест брюхо. — И, подцепив утопленниц краем ложки, Ермоха выплеснул их на пол, спросил Савву Саввича — На пашнях был, хозяин?
— Был. Хороши хлеба пошли, слава те господи. Прополку начинать самое время. Оно хотя и тово… грязновато, но в Сорочьей можно полоть, земля там супесок, а кислицы в пшенице великое множество. Налаживайтесь завтра туда ехать, я на подмогу вам баб позову.
На следующее утро из ограды Саввы Саввича выехали две пароконные подводы. Передней парой правил Ермоха. В телеге у него, на досках, положенных на облучины, сидели шесть пожилых баб с серпами на плечах.
— Картошка у меня заросла лебедой, — говорит одна, — сегодня полоть ее собиралась, а тут на тебе…
— Да вить и у меня то же самое, — вздохнула вторая.
— А у нас червяк на капусте появился.
— Табаку надо напарить да и полить.
— Марфу Дидючиху попроси, заломит[3]
на молодой месяц — и как рукой снимет.— Кум Степан пишет?
— Вчера было письмо, про Андрюху Макарова прописал, — ранили его шибко.
— Эка бедный, Дуня-то слышала небось.
— Слышала.
У Никиты на задней телеге бабы более молодые, веселые и озорные. Они шутят, смеются над рыжей бородой Никиты, которая так пламенеет на солнце, что одна из баб тянется к ней с самокруткой в зубах прикурить.
— Да хватит вам, цокотухи! — прикрикнула на озорниц чернявая, молчаливая Татьяна Зайцева. Этой не до смеху: муж на фронте, дома трое ребятишек. Даже теперь, по дороге на пашню, не может Татьяна сидеть праздно, на коленях у нее, в сарпинковом запоне, большой клубок пряжи, а в натруженных, цепких пальцах быстро мелькают спицы.
Среди баб не было Насти. Не любила она ездить на тряской телеге, слушать бабьи разговоры. В то время как телеги выезжали из ворот, Настя седлала себе игреневого иноходца.