И в этих простых словах ему вдруг открылась великая правда. Война кончилась?! Да как же она могла не кончиться, когда посевная идет! Люди сеют хлеб не для того, чтобы умирать. Земля наливается нутряным теплом, как беременная баба, — рожать ей нужно, стонать от сладких мук, а не от бомб. Вон зеленая былинка поднимается прямо из-под сапога — она ведь тоже чувствует светлый день. Вон Санька-карапуз смотрит во все глазищи на него — ему бы и поплакать можно, а он не плачет, чего-то ждет. Вон несчастный Семен Родимович — этому самое время лезть в петлю, а тоже суетливо топчется среди женщин, все еще не знает, куда себя деть. А травка зеленая знает, и лопоухий щенок знает, и солнце, высокое майское солнце, все-все знает, все ведает, потому и разгорелось сегодня, как в день творения. На всю огромную землю одно, для всех одинаково ясное. Даже для немки Луизы, которая села на дорогу и плачет в колени, чтобы никто не видел ее слез. Их высушит все та же мать-земля, простит, но простят ли люди? Вон та же Марьяша — сорвала с себя черную потрепанную шаль и пошла какими-то звериными кругами, с диким воем и страшным оскалом на пергаментном лице. Шаль летала над толпой обтерханных, все еще по-зимнему бесцветных женщин, как черный вестник, как знак несчастья. Марьяша рвала ее в клочья, пухом пускала по ветру, и казалось: летят, летят над притихшими женщинами птенцы все той же черной птицы. Словно выпустил их кто-то, злой и жестокосердный, в этот счастливый день из скорлупы, чтобы омрачить людскую радость и напомнить: войне конец, но мертвые-то не вернутся — слышите?! Марьяша, первая избишинская вдова, неистово разрывала шаль, которую носила с самой финской войны; знать, и не ведала, что сеет вокруг себя черные вести. От нее шарахались в стороны, всех прожигал этот не вовремя явившийся черный цвет. «Нет! Нет!! Нет!!!» — кричали глаза женщин. Но черные вестники реяли над толпой, словно ясное небо хотели закрыть. В кровь раздирала Марьяша руки, распуская вдовью шаль. Черным прахом устилало уже начавшую зеленеть землю. В радостный час повылетали откуда-то злые птенцы, застили небо…
Федор вначале с гневом, потом с удивлением, а потом и с пониманием глянул на Марьяшу. И тогда ему предстала истина этой женщины: в мелкие клочья разодрать, пустить по ветру вдовью беду. Страшное обернулось большим смыслом. Марьяша ходила по весеннему полю большими языческими кругами, все ощипывала, ощипывала перья залетной черной птицы, а ошметок ее бросила в грязь и принялась топтать, словно был то вестник смерти ее Клима. Тяжелыми, обшитыми кожей валенками она намертво втаптывала, вколачивала в землю свою беду. И женщины, которые шарахнулись было от черных птичьих выродков, тоже стали ловить их, душить руками, мять ногами. В грязь, в грязь! Мстительное чувство овладело всеми. В грязь, в грязь! Вымещали все беды, все слезы. Густая молчаливая толпа толклась на весеннем поле, втаптывала в землю самую память о черной године. Сам черный вестник уже мертвым лежал под ногами разъяренной Марьяши, но выродки его еще витали над полем. Их ловили молча и приканчивали.
— А за мово Климушку, а за него, ясного! — кричала сухими, разгоревшимися глазами Марьяша.
— А за мово Пашу, за удалого! — вторила ей Капа-Белиха, которую сейчас лучше было бы назвать Капой Черной.
— А за мово старичка, за страдальца! — отрешенно, как на молитве, топталась Василиса Власьевна, которая тоже успела прибежать от своих коров.
— А вот за нашего первого председателя, за Алексея, а вот за него! — заступила пустовавшее место и Верунька, когда-то обласканная и пригретая Алексеем Сулеевым.
— А вот за мово, за него, сизого!..
Федор слышал знакомые имена, как гвозди вбивал в память, и не было только одного — Кузьмы Ряжина. Никто не вспомнил про него, всяк свою беду в одиночку топтал. Беды были так велики, что и своей на каждую женщину сполна хватало. Федор видел великую несправедливость, а помочь ничем не мог — он тоже свою беду топтал и кричал:
— А вот за Марысю мою, войной убитую! А за нее, ласковую!..
Не смять бы ему, не растоптать такую великую, закрывшую все небо беду, не приди ребятишки на помощь. Юрась-карась с ревом ринулся под ноги, принялся утаптывать голыми пятками ошметок черной шали:
— А за мамульку мою… а-а, люди добрые!..
Венька с другой стороны посунулся, тихо, как и все делал, добавил:
— А за маму тебе, за маму нашу.
И когда уже ничего почти не оставалось, на синих озябших ножонках притупал Санька и принялся месить черную грязь, всхлипывая:
— Да-а, за матулю мою, да-а, кали ласка…
Федор припал к этим трем сиротским головам, охватил, сколько мог, единой рукой и подумал: «Так, так, мужики. Только кто же помянет Кузьму Ряжина?»
Не успел голову поднять, как с поля, от коров, налетел Юрий-большун и накинулся на отлетевшего в сторону, затаившегося под репейником черного выродка:
— А за тятьку моего! А за мамок моих!..
Вид этого маленького хозяйственного мужичка образумил женщин. Первой очнулась Марьяша: