Лес по сторонам был хороший, ласковый. Может, лес и вернул его к жизни. В ведомстве угрюмого эскулапа он болел тоской до тех пор, пока не напал вот на это дело — заготавливать бревна для тихвинского укрепрайона. Никто ему не растолковывал, где следует наладить лесоповал, — он сам выбрал этот Кадуй. Ближе к фронту людей не было, да и не безопасно там возиться с бабами. В забережных борах он и рассовал с десяток бригад; избишинцы были последней, самой дальней. Зато и лес у них был хорош, настоящий звонкий крепежник. Хоть на блиндажи, хоть на временные казармы, хоть на лесные гати. В такие великие торфяные болота залезли под Тихвином и немцы, и наши, что и сосны толковой не сыщешь: все кочкарник, все низкорослый мокряк. Самусеев был не велик стратег, но знал, что из этой каши вылезет тот, кто сумеет на солдатских плечах за одну ночь по бревнышку, вынести дорогу хотя бы верст на пятьдесят вперед. Только сознание своей сопричастности к общему великому делу и удерживало Самусеева от дурной пистолетной пули. Теперь-то было ясно: хоть и чужая на нем шинель, с чужой запекшейся кровью, но все же шинель, в которой его выпустили из госпиталя не ради же прикрытия худобы. Он кровь отчистил и шинель берег, как свою. Во-первых, другой одежды у него не было, а во-вторых, длиннополая кавалерийская шинель служила ему хорошей постелью. Все его хозяйство умещалось в вещмешке, который валялся на нарах в Кадуе: комиссован он был вчистую, но заказ исполнял военный, харчился вместе с тыловой командой. Там же иногда и возчики ночевали, сопливые горемычные ребятишки. Правдами и неправдами он собирал им кое-что поесть, кое-как пристраивал на нарах. Ребятишки пытались тянуться за тыловыми доходягами, но даже за ними им было не угнаться; те как-никак — мужики, а эти — ребятня ребятней. Ясное дело, согнет их зимний лес, как сгибает под снегом елинки. Хоть маленько, да надо пожалеть… И он вот опять на свой страх и риск объявил выходной.
Отдых, нечего сказать! Своя боль да боль чужая — несись с ней за двадцать верст киселя хлебать!
Все же свежая лошадь бежала ходко. Он быстро пролетел обжитые места и выскочил через замерзшую протоку на Бесин увал, где еще первый раз встречал избишинцев. И тут ухо резанул странный посторонний звук — словно осколок просвистел у виска. Но откуда здесь быть осколкам? Он все еще не хотел признаваться, что испугался. Воют на излете шальные осколки, ну и пусть воют, в таком лесу сами деревья защитят. Однако осколочный вой сгущался, приближался, словно корректировщик сидел у него в пошевнях. Цель получалась определенная: окружить и накрыть его воющим шквалом. Десятка два горячих осколков уже разом слышались. Какое там на излете — в самую силу входят! Он думал об этом железном вое, а сам помимо воли вспоминал рассказы о волчьих полчищах, которые пригнало в этот лесной угол военной волной из Ленинградской, Калининской, Новгородской и Тихвинской земель. Кормились они на трупах, пока по всему фронту не началась оборонная молотьба, — от нее и волки ушли дальше в леса. Ужасы сыпались всякий раз из горячих уст рассказчика, угли стрекали. Самусеев вспоминал эти страсти-напасти спокойно, даже лениво. Волки? Какие еще волки! У него уже полгода сидит в ушах этот застарелый осколочный вой.