Домна вроде и не удивилась, что он из обгорелых саней босиком ступил на снег. Только посторонилась, уступая дорогу на крыльце, темными сенями провела в избу. При свете скупой жегалки изба показалась Самусееву полной народа — ребятишки прыгали из угла в угол, словно со страху. «На лешего похож я», — подумал он, перебирая у порога босыми ногами. Без шапки, руки черны от гари, полы шинели отдавали паленой шерстью, да и с лица, видать, не сошло зверское выражение. Он только сейчас понял, над какой бедой его пронесло, привычным движением плеча скинул шинель и сунул ноги в поданные валенки. Став сразу спокойнее, взглядом попросил еще умыться. Домна никогда не видела его без шинели, растерянно прошла за ним к умывальнику. Он рукой наклонил глиняное рыло умывальника, но вода разбрызгивалась без толку — нечем было потереться. Домна молча стала сбоку и принялась своими руками натирать ему шею, лицо; Самусеев чувствовал, как всякий раз вздрагивала ее рука, задевая бугристый шрам. Настало самое время отругать растяпу доктора, который заштопал ему лицо, как конский зад, и Самусеев не пожалел соленых слов. В оправдание этого, наверно, и сказал Домне:
— Мягкие у тебя руки, а ведь лес пилишь.
С рушником он справился кое-как сам и прошел к столу, в мутный свет жегалки. Там из потемок выступили еще две сосредоточенно вязавших женщины.
— Да сколько же вас?
— Калисти было чатверо, — мягко пропела ближняя женщина, склоняясь над вязаньем, и Самусеев понял: боится в лицо ему глянуть.
Он впервые добрым словом помянул вонючую военную жегалку, которая, оказывается, добралась и до этой лесной деревушки. Теперь, когда правой щекой отвернулся в темный угол, стало ему совсем хорошо. Женщины вязали, вроде бы и не обращая на него внимания, ребятишки возились у порога с шинелью. Домна суетливо гремела на кухне посудой. Самусеев мало-помалу обретал уверенность, вся эта волчья катавасия забывалась. По лавке он еще глубже просунулся в угол и достал из кармана папиросы, закуривать, однако, не решаясь.
— Курите, кали ласка, курите, — тем же протяжным голосом пропела ближняя женщина.
Самусеев прикурил от круглого масляного язычка жегалки, чувствуя во всем теле давно утерянную домашнюю успокоенность.
— Ясно, беженцы, — сообразил он. — Откуда?
— Оттуль, с запада. Откуль же больш?
Было хорошо и то, что Домна не спешила выходить из кухни — ведь пришлось бы сейчас объяснять, какую он весть привез, а весть-то и ему самому была не особенно ясна. Он поворошил ворох наваленной шерсти, уже открыто приглядываясь к женщине. Но смутило его тут же: женщина оказалась более молодой, нежели подумалось вначале. Его не обманула и линялая бумазейная кофта, с хозяйкиного плеча, конечно. Что-то тонкое, непривычное к этой лесной избе проступало в овале лица. Самусеев насмотрелся на такие лица и под Тихвином, и под Череповцом. Их сдувало войной с городских чистых улиц и бросало на грязные военные дороги, словно последние осенние листья. Мело, крутило, топтало и мололо колесами — без всякой жалости и сострадания, просто так. Самусееву с чего-то стало стыдно, спросил невпопад:
— Муж, конечно, там остался, военный?
— А хто яго ведае — де. Гультай! — ответила она как-то просто, без утайки.
Самусееву расхотелось выспрашивать дальше, да и Домна пришла, виновато выставила перед ним миску с груздями и в деревянной хлебнице вместо хлеба — четыре холодных картофелины.
— Больше-то ничего нету, Самусеев.
— Как тебе не стыдно, Домна! Я-то вот свое не довез…
Поел он быстро, с возникшей внезапно злостью и только от чаю с малиной немного размяк, упрекнул ее уже другим тоном:
— Чего неласкова со мной? Я-то совсем одичал без баб. Не опускай глаза, руки у тебя хорошие, добрые. Погладила бы, не убудет ведь. Тоже ведь тяжко ждать мужика.
— Тяжко, да ничего, привычная, — ответила она, настораживаясь. — Ты вон лучше с Маруськой или с Айно поиграйся, им-то и ждать некого.
Самусеев снова пригляделся к вязавшим женщинам, соображая, кто из них Маруська, кто Айно, и, хорошо зная Карелию, безошибочно выделил синеватой белизны молчунью.
— Ты Айно? — рискуя напугать ее, склонился он совсем низко. — Где твой родной дом… ома коди? Где деревня… сельга твоя?
— Да, ома коди, — словно язычком жегалки лизнуло, подрумянило щеку Айно. — Ома-Сельга, да.
— Хорошее название. Только не знаю я твоей Ома-Сельги.
Жегалка словно бы мигом потухла, лицо от бледной синевы стало совсем прозрачным. Самусеева заразила какая-то немыслимая вина перед этой девушкой, он поспешно ушел от стола.
— Горем ее каким-то пришибло, — на ухо шепнула Домна. — Только и слышу: ома коди да ома сельга…
— Чего ж, дом да деревня на языке. У каждого свое. У тебя-то что, Домна?
Ему подспудно хотелось, тоже на ушко, какого-то игривого, легкомысленного ответа, но она, отстранившись, односложно сказала:
— Кузьма у меня.
Тогда Самусеев, виновато вздохнув, с некоторым опозданием достал из нагрудного кармана замурзанный, захватанный руками треугольник и протянул его Домне:
— Хорошая весть. В гости к Кузьме собирайся. В Бабаево, недалеко тут.