Перетряхивая ящики комода, перекидывая в заугольном семейном сундуке свои ношеные, не имеющие никакой ценности наряды, она вдруг наткнулась на позабытое: тяжелое обручальное кольцо и тяжелые, литым полумесяцем, серьги. Даже на руке важило, напоминало, сколько в этих золотых безделицах спрятано добра. Не носила, все жалела. Серьги сняла еще в старом Избишине, перед переселенческим разором, а кольцо стащила с распухшего пальца уже здесь, с началом войны. Куда было солдатке в золоте ходить? Все равно и без кольца помнилось, как сладкий сон, время-времечко, когда ее Кузьма, полтора месяца поломив на лесозаготовках, привез из Череповца эту золотую невидаль. Домна, по второму году тогда замужняя баба, до того перепугалась, что охнула: «Ой, Кузя! Не убил ли ты кого?» Нет, других не убивал, а вот ее своей расточительностью сразил. «Мне не дорог твой подарочек, дорога твоя любовь…» Нет, врет частушка, и подарок дорог. Пуще глаза береглось это, когда перевозились-переселялись. В мешочке на груди носила, пока возили-таскали, пока заново строились. Отдать сейчас в чужие руки? Такой ее цыганский пот прошиб, что она, уже выложив свое богатство на стол, опять пала на него хищно растопыренными ладонями. Всех убьет, себя убьет, а Кузин подарок не отдаст, нет!.. Но в сумятицу ее разгоряченных мыслей теперь Айно ненароком ворвалась. А всего-то и сказала:
— Ома муа! Соувестин…
Еще не разымая разлапистые ладони, еще держа там, в жаркой темноте, золотую жар-птицу, Домна уже вскинулась охолонувшей головой, возразила:
— Совестно? Ладно тебе, Айна. Совестно будет, ежели помрем мы, мужиков не дождавшись. Ладно, Айна, нельзя нам помирать.
И с этих слов захотелось их, хорьков домашних, обласкать, она и освободила руки, как крылами загребая ребятню. Когда засопел под мышкой Юрий-большун, когда заверещал по-заячьи Санька-меньшун, когда запосапывал Венька-пузан, она и Юрася-карася от мешка к себе пригребла. А когда хватать было больше некого, схватила золотые полумесяцы и золотую женскую оковку — кольцо, шваркнула в мешок:
— Туда их, на хлебушко! Кузя вернется, еще подарит.
Айно все же золото отделила от тряпок, не зная, что дальше делать. Трезвую ясность внесла опять же Марыся:
— Все то же кажуць люди: журывся, покуль не уморывся. Не шкадуйте. Не-е, памерци самим сабе не дадим. Раз такая справа, ший, Айна, торбочку да цепляй на грудь тое золото. Вось только што я покладу в агульную скарбонку?..
В отличие от Домны, ей и копаться было негде: все свое ведь на себе принесла…
Но Марыся забежала в спальный угол, зашебаршила там тряпьем, зашикала на любопытствующих мальцов:
— Вы, цуцики-цацики, циврики! Не лупайте вачыма.
Заявилась она все в той же, в какой и была, длинной Домниной юбке и в ее же бумазейной кофте, но с какой-то розовенькой пеной в руке. Домна долго приглядывалась, пока поняла, что это такое.
— Ой-оюшки! Никак исподнее?
— Болей ничего няма. А спадница шавковая, модница якая пазайздростить. Няхай!
Тонюсенькая рубашонка, которую Домна с некоторым недоверием взяла в руки, была что воздушная, а все же густо пахла молодым бабьим телом. Марыся и сама что-то такое подумала, потому что усмехнулась:
— Няхай! Можа, яки кобелина прынюхаецца — даражэй дасць.
Сквозь беспечность все же прорывалась из души потайная обида. Вот ничего нет, последнее донесла на себе, так что же — и это снимать? Верно, невелика и была беженская котомка, да и та растряслась на дорогах. Кто поил, кто кормил, а кто и раздевал бедолагу…
— Дуреха, одевайся, — сунула Домна ей в руки уже захолодавшую розовую пену.
— Не, дороженькие. Што усим, тое и мне. Ти вельми мала?..
Она выпустила из рук розовый пенный комок, и его даже в домашнем безветрии понесло, чуть в печку не втянуло, — Санька-голопуз, спасибо ему, ухватил, оскалил первые прорезавшиеся зубенки:
— А ш-ширсть…
Тут и Домна вслед за Марысей расхохоталась, и даже Айно, стыдливо опустив белую картинную головку, посмеивалась, немного розовела бледными щеками, а от порога их вдруг поддержал раскатистый мужской голос:
— Ну, мужик, ну, силен!.. Здравствуйте. Не прогоните?
Самусеев… Так некстати заявился он, что Домна только и сказала:
— Сторожа нашего волки съели, не слышно, когда люди идут.
Самусеев думал о чем-то своем, крюком сел у печки, закурил, шинель не скинул, и Домна забеспокоилась:
— Ты, Федор, не плохое ли чего задумал? Аверкий-то дома. Стреляться еще почнете.
— Нет, — поежился под ее взглядом Самусеев. — Нет, Домна. Какой теперь стрелок…
— Так чего пришел-то на ночь глядя?
— Да переночевать среди хороших людей… если позволите, — простодушно сознался он — как ношу тяжелую с плеч сбросил, даже разогнулся немного. — Лесозаготовки кончились, и должность моя кончилась. Что делать мне? Что? — требовательно и беззащитно повторил он, переводя взгляд с Домны на Айно и с Айно на Марысю.
Кажется, Марысе и предназначался этот вопрос — поняла Домна, не дурная. Но она-то сказала для всех сразу:
— Ну, коль так, то утро вечера мудренее… Перед дорогой поспать надо.