Швырнув папиросу в набитую с бугром урну, Евгений Захарович проследовал в родную лабораторию. Кабинет начальника ему выделили только на время работы с проспектом. Работа затягивалась, и, заглядывая в лабораторию, он все чаще начинал ощущать себя гостем.
Играло радио, в отгороженном тумбочками углу — маленьком женском государстве, дамы пили чай с пряниками. На мужской территории, на столах, обугленными окурками дымили брошенные паяльники, угрюмо стояли полуразобранные приемники и телевизоры. Телевизоры были какие-то до мелочей одинаковые, кряжистые, больше похожие на серванты и шкафы. В скучном одиночестве очкарик щелкал рукоятками осциллографа, сосредоточенно тычась в лохматую от проводов схему. Хрупкая спина его нервно подрагивала, лицо выразительно морщилось. Евгений Захарович поймал себя на мысли, что стоять и смотреть на работающего человека удивительно приятно. Еще бы прилечь, да подпереть голову ладошкой…
По институту разнеслись далекие удары. Кто-то опять ремонтировал мебель. Сколько помнил себя Евгений Захарович, в институте постоянно чинили мебель. Гвоздями, шурупами, казеином, эпоксидной смолой и обыкновенной проволокой. Свинченные и склеенные столы и стулья держались неделю или две, а затем начинали потихоньку чахнуть. Раскачиваясь на ревматических ногах, они теряли с грохотом одну за другой составные части и в конце концов бессовестно разваливались, оставляя хозяев с носом. Такая уж это была мебель, и сбей ее хоть стальными листами, Евгений Захарович не сомневался, — все повторилось бы в точности.
Посмеивась, в лабораторию грузно вошел Васильич, любитель чешского и жигулевского пива, отец троих детей, заядлый горе-рыболов. Продолжая начатый в коридоре разговор, он почему-то обратился к ним.
— Так что не надо, ребятки! Фортран, Ассемблер — все это чепуха! Десять-пятнадцать лет, и всем вашим языкам придет форменная хана. Как и этой опилочной мебели.
В ответ Евгений Захарович пожал плечами. Ему было все равно. Очкарик же глубокомысленно потер лоб.
— Ну, положим, мебель испустит дух раньше.
— Согласен, — Васильич с готовностью хохотнул.
— О чем говорим? Чему хохочем? — в лабораторию гуртом возвращались курильщики. Дверь со скрипом заходила туда-сюда, пропуская степенных и кряжистых лаборантов. Евгению Захаровичу показалось, что она устало зевает.
— Спорим, кто проживет дольше — машинные языки или мебель.
— Кто пива не пьет, долго не живет, — многозначительно произнес некто.
— Вот и я говорю: пивка бы! — шаркающим шагом, последним обеспокоив дверь, в лабораторию вошел длинный, как жердь, Паша.
— Кто за пивко, пра-ашу поднять и опустить!
— Пивко — это неплохо, — подтвердил Васильич.
— Вот и проголосовали! — Паша крутанулся на месте и, отыскав зорким глазом укрывшегося за телевизорами студента-практиканта, по-сержантски гаркнул: — Слышал Лешик?.. А если слышал, сумку в зубы — и в центр!
— Ящичек! — заорали из коридора.
— Ага, может, два?..
— Не рассуждать, курсант!
Лешик красноречиво похлопал себя по карманам.
— Тогда, мены, гоните бабки. И лучше в долларах.
— Ничего, карбованцами возьмешь.
«Мены» послушно зашарили по кошелькам. Из коридора потянулись измученные жарой курильщики. В числе прочих Евгений Захарович сунул в исчерканную чернилами ладонь зажеванную трешку. Поучаствовав в важном, поплелся обратно в кабинет. Сенека уверял, что быть добрым — просто. Надо только этого захотеть. Выпивший пиво добреет на глазах. Значит… Значит, хотеть пива — все равно что хотеть быть добрым. Стало быть, через час или два все они тут станут добрыми. Целый отдел добряков…
Прежде чем сесть за стол, он придвинул к себе телефонный аппарат и набрал номер особой засекреченной лаборатории института. Откликнулся знакомый голос, и не называя имен, Евгений Захарович рассеянным тоном поинтересовался ходом эксперимента. Ответили уклончиво, осторожно и туманно. Таких ответов Евгений Захарович не любил. Сказав: «Эх, ты, а еще друг!..», он положил трубку. Рассеянным щелчком сбил со стола проволочную скрепку.