Когда вырастали ее питомицы, она выдавала их замуж за приказчиков, гончаров и шапочников, за приисковых нарядчиков и счетоводов, одаривала каждую отрезами на платье, кухонной утварью и навсегда, кажется, забывала о них, занятая новыми питомицами.
Рамееву нравились заботы матери. В сравнении с теми делами, которые вела фирма Рамеевых, они были ничтожны, но вдохновенны и отеплены бескорыстной помощью людям. И все их миллионы, все удачи, вся их спокойная, богатая жизнь — все казалось мелочью и сором, а истинный смысл и значение имело только то, что делала мать. Она тоже, как и он, перевоссоздавала жизнь — по божественным законам, пусть хотя бы и в мизерном охвате. Ее заботы были из тех вековечных забот, гораздо старших по времени, чем заботы об обогащении, о превосходстве одного человека над другим. Была трогательная первобытность в ее хлопотах, даже в том, что она не пользовалась снадобьями современных докторов, а только собственными, точнее — теми, что давала природа в первичности.
Вошел брат, крича уже с порога:
— Ани, матушка… не болит совсем. Вот чудеса-то!
Красная припухлая щека делала его лицо мальчишеским, наивно-довольным.
— Садись отдохни, — сказала мать, тоже, по-видимому, очень довольная.
— Нет, мы пойдем. Дай нам ключ от кабинета.
Взяв ключ, он открыл отцовский кабинет и пропустил вперед Закира.
— Ну, рассказывай.
— Жалковский тебе кланяется… да, вот что: случился обвал.
— Знаю. Там плохо крепили, кровлю стало рвать. В прошлую мою поездку перекрепляли всю лаву. Я говорил Жалковскому: может быть, лучше нарезать новую лаву, а там оставить перемычку? Да нет, говорит, лаву будем месяц прорезать, а так — уйдем от закола через неделю. Ушли, язви его!..
— Я полагал…
— Ты должен был плюнуть в лицо Жалковскому! — резким шепотом крикнул брат. — Да, плюнуть! Он довел дело до обвала.
— Но ты-то откуда знаешь про обвал? Ведь он случился не далее как вчера… позавчера.
Брат засмеялся и вырвал из кармана газету, ткнул ею почти в лицо Рамееву:
— Я узнал об этом из твоей же газеты, ха-ха!
Умиротворенное сознание Рамеева не желало не то что потрясений, но даже легкого колебания. Однако он взял и развернул газету. Он не сразу нашел крохотную заметку на третьей полосе: всего-то пять строчек, спокойных, но грустных, как соболезнование.
— Я давно говорил тебе… если ты издаешь, газету, то должен печатать ее в собственной типографии.
— Я не понимаю тебя, — с обидой сказал Рамеев. — Лучшая в городе типография, Карими великолепный редактор, умница. И смешно сердиться на него за эту заметку.
Брат молчал, теребил бородку и глядел прямым колючим взглядом.
— Сядь, — сказал Рамеев. — И успокойся. Я тоже посижу.
Он сел в тяжелое, скрипнувшее под ним кресло и отвалился, поднося к глазам газету. Машинально скользя по строчкам, он задумался, стал вспоминать, как странствовали они с Карими по всему свету. Боже милостивый, где только не побывали — хватало же сил! — в Германии, Бельгии, Франции, Италии и Австрии, Сербии, Болгарии. Карими уже тогда серьезно готовился к деятельности издателя и по поручению отца знакомился с работой крупнейших типографий Европы. Еще раньше, до их путешествия за границу, он посещал типографию Гербека в Москве, практиковался в Петербурге, изучал основы бухгалтерского учета, экономику.
Блаженная давность, легшая в память неистребимой яркостью дней своих! Их было мало, счастливчиков, имеющих возможность жить за границей, изучать философию, алгебру и химию, немецкий и латинский языки. Они были счастливы, но с грустью говорили о своих сверстниках, губящих время и силы в ортодоксальных медресе. Говорили о России, о возросшей ее роли в Европе, о том, что им она мачеха. Карими возражал: есть две России, одна — самодержавная, чиновная, другая — Россия великих ученых, писателей и философов. Разве же она, вторая, зла и нетерпима к нам? И рассказал, помнится, о замечательной женщине по имени Ольга Сергеевна Лебедева, революционерке, искренней стороннице просвещения восточных народов. Она ратовала за открытие газет и светских школ для татар и была обвинена Ильминским в вероотступничестве и крамоле. По совету Лебедевой отец Карими и переехал в Оренбург, подальше от миссионеров, наводнивших Казань.
Карими с восторгом говорил о социал-демократах, хотя и смутно понимал их задачи: кажется, они видят главную революционную силу в рабочих массах. Рамеев возражал: уж если кто и возглавит революцию, так это буржуазия, заинтересованная в демократизации общественной жизни во всех ее сферах. Наша буржуазия, отвечал Карими, не хочет революций, она хочет только реформ.
Честно говоря, жизнь, которая ожидала их в России, представлялась Рамееву не такой уж мрачной. Отец имел прииски, поддерживал сыновей в их просветительских начинаниях, а с капиталом веселей дело делается. Но проходили годы, был и миновал тысяча девятьсот пятый — и что же осталось?
…Зашевелился на диване Шакир, простонал:
— Ох, проклятый, мочи нет!
— Да поезжай ты, ради бога, к доктору.