— Ему нужны деньги, чтобы издать книжку о нравственности. Ручается, что девяносто тысяч разойдутся вмиг.
— Хм, уже и подсчитал число страждущих! И вы дали ему денег?
— Да, — сказала она. — Но и вы бы не отказали.
— Мы все… так странно ведем себя. Жертвуем в пользу мекканских суфиев, в пользу шакирдов, в пользу насильно крещенных и опять благополучно возвращенных в лоно ислама… и бог знает в пользу кого еще! Да, между прочим, этот поборник нравственности нелестно отзывается о вашем юноше поэте…
Она не ответила, но через минуту вдруг спросила:
— А вы не собираетесь в Казань?
— Пожалуй, нет. Деловые цели не влекут меня ни в Казань, ни куда-либо еще, а всякие собрания богемы никогда меня не интересовали.
— Я этого не понимаю, — сказала она сердито. — Нет, не понимаю!
Попрощавшись с нею, Рамеев отправился в редакцию. С центральных улиц доносились звуки, по-дневному еще горячие и порывистые; иные, устало отлетая, ложились в теплую укрому переулка, по которому шел Рамеев. По обе стороны тесно стояли тополя и липы, кроны которых наливались тяжелым темным соком заката. Темным блеском отдавали и окна невысокого бревенчатого дома, где находилась редакция.
Значит, Тукаев решил не ехать в Оренбург, подумал он как бы между прочим. Что ж, резонно, столица остудит в юнце его скандальную горячность. Но не такого ли, с его мальчишеской прямотой и пылкостью, хотел заполучить Карими?
Со скамейки, скрытой между черными стволами лип, поднялся юноша и шагнул к нему.
— Я ждал вас, — сказал юноша, кланяясь и в ту же секунду откидывая голову с непривычно длинными для мусульманина волосами.
Умные и немолодые будто глаза юноши смотрели из глубоких глазниц уважительно и строго. Свободная, строгая поза, С которой он держался, говорила о достоинстве и прямодушии.
— Давно же вас не было видно, Галимджан.
— Я уезжал на каникулы.
— В Троицк?
— Нет, родители переехали в Султанмуратово, там родина отца.
— Так он больше не преподает в медресе?
— Нет. — Галимджан улыбнулся. — Теперь он земледелец. Да и я… ведь я больше не учусь в медресе. Завтра еду в Уфу.
Они сошли с тротуара и сели на скамейку.
Вот еще один светлый ум, пораженный разочарованием. Юноши устают, еще не потрудившись. Религиозные постулаты, вокруг которых топчутся учителя и ученики, действуют на них угнетающе. На седьмом-восьмом году их пребывания в этакой бурсе лица юношей тускнеют, покрывшись тюремной бледностью, под глазами синим западающим полукружием залегают тени. Редкие уходят из медресе, большинство остается, надеясь вытерпеть еще год-другой. А там одна им утеха: отъедаться за все годы полуголодного существования, наживать имущество и ханжествовать. Всякое разумное суждение теперь им кажется рискованным, а рисковать наладившимся бытом никому не хочется.
А что, если предложить этому юноше средства для поездки за границу, для учебы там? Он не возьмет, нет! Да и многих ли спасешь благотворительностью? А ведь из юноши может выйти со временем настоящий писатель. Уже и теперь его рассказы очень хороши — с точными приметами обыденности, но необыкновенным мироощущением у героев. Идеалисты чистейшей воды, они ищут себя в поступках странных, вызывающих горький восторг уважения и обиду за окружающий мир, так исказивший первичные понятия добра и человеческого достоинства.
Он не примет благотворительности, нет! «А ты попробуй предложи, — кто-то вроде подсказывал. — Это ведь тоже идеализм, твоя щепетильность. Предложи, наставь по-отечески, переборите оба ненужную щепетильность. Один спасенный, пусть хотя бы и благотворительностью, светлый ум — это ведь тоже немало для бедной нации». Нет! Но что сказать ему в утешение?
— В Уфе есть новометодное медресе, там преподают и светские науки. И, кстати, — добавил он с улыбкой, — там вам не запретят носить длинные волосы.
Юноша кивнул, не меняя серьезного выражения на лице, встал и заговорил с волнением:
— Где бы я ни был, Закир-эфенди, я буду искать и находить стихи, подписанные Дердменд. Вы так много значите для нас… ваше совестливое отношение к литературе, ваши взгляды на жизнь — они дороги для меня. Да, сейчас я буду поступать в медресе, о котором вы говорите, но через два года я поеду сдавать в университет… Благословите же меня и позвольте хотя бы изредка писать вам.
Он сидел растроганный, размягченный, понимая давно, что надо встать и обнять юношу, сказать какие-то простые напутственные слова. Но, встав, молча прижал юношу к груди и коротко коснулся губами его лица.
4
Зульфикар, бывший рабочий на рамеевском прииске, возвратился в свою деревню Кырлай в середине октября. Продвигаясь в сторону дома, он гнал с гуртовщиками скот, работал на лесопилке в Уфе, плыл с плотогонами по Каме; наконец, завернув в Казань за покупками для матери и сестренки, прямо с базара в повозке односельчанина поехал в Кырлай.
Больная мать, уже не чаявшая дождаться сына, поднялась с постели. Наклонясь, он осторожно обнял сухие материны плечи и заглянул в слепые почти глаза.
— Это я, ани, — сказал он тихо. — Я привез тебе казанский калач.