— Все отговорки! Им бы поскорей прикрыть озимые да бежать на сторону, на приработки. А я все земле кланяюсь, все ей одной, никуда не бегу. Отходник, он что, все заработанное на корм скоту спустит — кормов-то ему на зиму всегда не хватает.
Сейчас он так возбужден, так радостен, что и разговор-то не знает с чего начать.
— Гуляешь? — спрашивает он. — Ну, гуляй. У-у, вот поглядишь, как скоро рекруты забавничать станут. А тебе жениться надо! Наш-то мулла совсем уж стар, а дочка ягодка такая, так что сразу и приход получишь, и жену пресладкую. А? — И, запахивая борты поддевки, бежит опять на гумно. Оборачиваясь, что-то кричит, но Габдулла не слышит из-за шума машины. Кажется, Сахиб спрашивает: отчего, дескать, не съездишь в Кырлай?
В Кырлай он собрался на следующий день. Ситдик предложил подводу и мальчика с ним послал, да еще, в последний момент, посмеявшись над озябшим видом своего гостя, подбросил в повозку шубу на собачьем меху, крытую толстым сукном. Кстати пришлась: ветер в полях дул крепкий.
Как странно чуждеют с годами люди, которых знал прежде. Но деревня, ее поля, широкая осенняя тишина ложатся на душу с такой нежностью, и так ладно, спокойно, тебе, будто и не было долгого срока разлуки. Хорошо в деревне, но жизнь связана с городами, и, верно, уже навсегда. Несладко придется ему, он это понял, проведя один только день в Казани. Он, пугливый и потерянный, и — слева, справа, сзади напирающий и спереди несущийся на тебя многотысячный город с его домами, заводами, мастерскими, трамваями, повозками, людьми, движущими этот огромный котел (невольно поверишь, что название города произошло от слова «казан»), — людьми, нищающими, богатеющими, издающими газеты и журналы и закрывающими эти газеты и журналы, говорящими на татарском, русском, мордовском, черемисском, людьми, которым нет никакого дела до малорослого бледнолицего юноши, ошеломленного содомом.
С вокзала пошел было пешком, но быстро заплутался, испугался толпы и остановил извозчика, назвал улицу, где находилась редакция «Звезды». Там работал Сагит Рамеев, однофамилец оренбургского золотопромышленника и поэта, пожалуй, единственный в отечественной литературе, кто вызывал в нем благоговение мрачной гордостью своих стихов, б а й р о н и з м о м, фантастичностью и неожиданной, удивительной предметностью окружающей жизни. И то, что он перевел пушкинского «Пророка», тоже делало его близким, почти своим. В пролетке, бегущей прямо на толпы, обгоняющей другие экипажи и даже трамвай, он вспоминал: «Не возносись, спесивый боже, волю мою поправший. Придет день — и я разломаю, обращу в пепел твои чертоги, твой трон!» — строки храбрые, скандальные, перепугавшие в свое время татарский боязливый мир.
Вечерело, в редакции был один только сторож, сказавший, что Сагита-эфенди можно найти в гостинице «Булгар». Поехал в гостиницу.
Он постучал в номер, вошел; после коридорного полумрака комната с беловатыми сумерками большого окна показалась светлой. Он увидел стройную узкоплечую фигуру хозяина, его длинные волнистые волосы, высокий круглящийся лоб и глаза в больших глазницах, глянувшие на него настороженно.
— М-м, я вижу — шакирд.
— Да я, собственно, был и шакирдом, и учителем… Я ненадолго, спросить: я посылал вам перевод «Царь-голода»… вы не напечатали и не ответили мне.
— Позвольте!.. — нетерпеливо воскликнул хозяин.
— Да Тукаев же, неужели не помните?
— Если бы мы когда-либо видались, — усмехнулся Сагит-эфенди. — Вот мы сейчас…
— Нет, нет, — сказал он, — я сыт, ей-богу. Я пойду.
Хозяин тем временем зажег лампу, и окно враз почернело. Боже, темно! Куда он пойдет, где переждет время до утра? Утром-то он поедет сразу в деревню.
— Не валяйте дурака, — строго смеясь, говорил Сагит-эфенди. — Я же вижу, вам деваться некуда.
Оживленность хозяина все-таки не скрыла его тревоги. Уже разливая чай по стаканам, ломая булку, он хмуро о чем-то задумывался.
— Признаться, я и сам не был уверен, что заночую у себя.
— Что, аресты? — просто спросил Габдулла.
— А вы… что-нибудь знаете?
— Ничего я не знаю, — ответил он так же просто и ровно. Но ведь узнавалось: тревога, и растерянность, и это ужасное ожидание, что вот вломятся, все перероют, натопчут, заглянут в твое лицо презрительно-любопытствующими глазами.
…Значит, и такое будет у меня в городе, подумал он. Но не рано ли он задумывается о городском житье-бытье — ведь впереди еще призывная комиссия, глядишь, забреют лоб и пошлют познавать шагистику.
Зульфикара нашел он в кузнице. На опушке ельника — деревянный низкий сруб, покрытый дерном, с узким окошком над широкими дверями, земляной пол, блестящий мелкой окалиной. Сюда прибегал он мальчишкой, звать на игры Зульфикара. «Ну иди, сынок, поиграй», — разрешал кузнец. Габдулла хорошо его помнил, помнил смоляную бородку, полукружьем охватывающую скулы, густые с частой сединкой брови, из-под которых черно, с цыганским лукавством сверкали глаза.
Зульфикар встретил друга с шумной радостью: