— Что ты врешь, что ты врешь! — закричал Фатых-Мамадыш. — Моего предка звали Мамадыш, и меня зовут Мамадыш. А деревни нет… все убиты, все вымерли, всех поглотила земля! Оттого и земля наша — одни суглинки, от костей человеческих. Давно, ох давно, — произнес он с таким усилием, будто на него давила в эту минуту вся давность, срока, вся печаль мертвецов. — Ох, давно всевышний бог, рассердившись на булгар, предал их Кутлуг-Тимуру, как не раз предавал жестоким царям. В три дня город Булгар обратил в ничто Кутлуг-Тимур и приказал разогнать уцелевший народ, наказав, чтобы они здесь не обитали. Старик Джанбакты, составив со своим поколением деревню, населил деревню Джанбакты. Старик Тетюш с поколением своим очутился у оврага Булги, и стало селение Тетюш. Старик Мамадыш остановился на реке Нукрат, стала деревня Мамадыш… Некоторые переселились на восточную сторону Урала, иные ушли к морям, разбрелись по всем странам мира. После смерти старика Мамадыша никому не давали его имени, потому что так называлась — в его честь — наша деревня… А теперь деревни нет, нет, говорю вам! Я — Мамадыш, хотите вы того или нет! Поди-ка найди меня… где я, Мамадыш? Найди меня и убей, а кости снеси туда, где земля превратилась в мел.
— Папа, папа, — звал мальчик, — папа, ты обещал подстрелить утку. Ты обещал мне мясо утки…
— А, сынок, — сказал Мамадыш домашним, обычным голосом, — все в свой черед. И утку подстрелим, и суп сварим, и опять пойдем, пойдем потихоньку. — Говоря так, он распрягал лошадку, складывал сбрую на передке повозки, потом лошадку отвел к дереву и привязал. — Поостынь малость, умаялся. Терпи, старый, бог наш велел нам терпеть.
Уложив детей спать, женщина подсела к костру. Мамадыш полулежал расслабленно, курил самокрутку и разговаривал как будто с самим собой:
— Слабая, глупая тварь объединяется в трудах своих и строит жизнь сообща! Мы-то думаем, бесцельно существуют, не-ет — каждая козявка выполняет свое назначение, свою долю в труде. И не для себя одной, а для скопища себе подобных. Да, себе подобных, — повторил он задумчиво. — С каким прилежанием заполняют нектаром соты, строят себе жилища в общем труде и согласии. А мы… так мелко копошимся, враждебно озираясь на себе подобных, обижаем, отнимаем у ближнего корову, порем друг друга розгами, казним…
— Не удивляйтесь, — запоздало сказала женщина. — Он любит поговорить обо всем таком. Его всегда окружали односельчане. Он ведь за мирские дела был первый заступник, и учил их, и ругал за косную, бедную их жизнь. И мулла с ним разговаривал, и исправника хотели вызвать, чтобы тот запретил его беседы. Но потом рукой махнули: дескать, денег-то за проповеди свои не просит…
Была уже глубокая ночь, дети давно спали. Дервиш, запахнувшись в чапан и подложив под голову мешок, лег с краю костра. Мамадыш, казалось, дремал сидя. Но вот он встряхнулся и коротко сказал жене:
— Идем.
Женщина, будто не слыша, потянулась за хворостом и подбросила в костер. Пламя высветило ее удлиненное худое лицо, опущенные глаза, под которыми то ли трепетали, удерживая слезы, ресницы, то ли дрожали блики от пламени.
— Идем, — повторил мужичонка и вскочил, пнул носком сапога чапан, лежащий у его ног.
Женщина встала, взяла чапан и пошла к кустам, прямая, молчаливая, готовая на все, что ни прикажет муж. Мамадыш шел за ней, хриплым бормотанием то ли припугивая жену, то ли подбадривая себя. Оба скрылись в темноте.
Габдулла расстелил чапан и лег. Он не заметил, как заснул, а когда перед рассветом пробудился от холода, увидел в утренних сумерках сидящего у повозки Мамадыша. Ружье свое он держал промеж колен, руками цепко охватив цевье. Так он сидел, в то время как остальные просыпались: вот дервиш встал, спустился к ручью, а вернувшись, сел молиться. Там проснулась женщина, за нею мальчик, и мать взяла его на руки, понесла к ручью умываться.
Когда они выехали, равнина была еще покрыта туманом. Но жаворонки уже пели, носились низко над травами, не подымаясь выше тумана. Не прошло и получаса, туман стал рассеиваться, заблестела степь — все ярче, горячей, и жаворонки пели теперь высоко. И опять люди шли под зноем, не отдыхая почти, до самой темноты.
Мамадыш в тот вечер попил чаю и молча отошел, занял у повозки обычную свою позу: промеж острых колен деревянное ружьецо, охваченное цепкими его руками, глаза прижмурены.
Женщина, когда мужа не было вблизи, вела себя свободней и говорила с попутчиками с некоторой даже охотой:
— Мой муж, если он разгорячится, немного путает. Конечно, Мамадыш стоит на прежнем месте. Куда же он денется? Ведь там живут люди, вот уже тыщу лет. А что старик Мамадыш был его предком, можно верить, род их старый. Но вот один он остался из рода Мамадыша. Может, бог не отнимет у нас мальчика. А если раздобрится, даст еще.