Я вдруг вспомнил, как Хесус воскликнул в театре: «Святые угодники! Моя жена мертва, она отказалась стирать!»
— Могут появиться и неудобства, — заметил я.
— Не такие уж большие, — ответил доктор. — Во всяком случае, останется достаточно женщин, чтобы природа могла и дальше приумножаться. Словно листья на деревьях, не так ли, Гимараеш? Разве кто-то обращает внимание на один листок? Даже если все листья опадут, на следующий год они появятся снова.
— Но есть редкие, уникальные явления, — снова возразил я.
— Да, несносный старик Платон тоже так говорит, — кивнул доктор Монардес. — Между прочим, надо отметить, что все старики несносны по вполне понятным причинам. Но эту мысль я разовью как-нибудь в другой раз. Что же касается того, о чем ты говоришь — что ж, природа все равно расстанется с некоторыми из своих созданий, поскольку не знает, как их приумножить и вообще, что с ними делать. Так что нет смысла и говорить об этом. В том-то все и дело, что секрет — в изобилии, в нем же — и разгадка. И жизнь, и смерть объясняются стремлением к изобилию. Поэтому нельзя говорить о каком-либо особом смысле чего-то. За исключением, разумеется, медицины.
— Ваша мудрость, сеньор, тоже имеет склонность к изобилию, она полна смыслов, — заявил я. Я уже занял стойку, характерную для ситуации, когда меня что-то очень впечатляет. Я перенял ее у Васко да Герейры. Он утверждал, что стойка очень древняя и была известна еще в античности, а придумал ее некий Роден, если я не ошибаюсь. Этот Роден был греком по национальности. Я не знаю, откуда все это было известны Васко да Герейре. Предполагаю, что он узнал об этом во время плавания с Магелланом. Три года в открытом море — очень большой срок. Каждый станет рассказывать о том, что он когда-то видел, слышал, читал или о чем размышлял. Если подумать, что человек за пять минут или максимум за полчаса может рассказать о том, что с ним происходило на протяжении целого года, оторопь берет. Начнешь рассказывать и неминуемо сделаешь вывод, что жизнь была прожита зря.
— Изобилие, Гимараеш, — продолжил доктор Монардес, окрыленный, как мне показалось, моей реакцией, — это тайна всего сущего. Иначе изобилие стало бы единственной целью, но поскольку…
— Сеньоры, — раздался в этот момент голос Хесуса, который остановил карету, — я пойду… Не могу больше терпеть.
Он прошел мимо нас какой-то странной походкой, пересек дорогу и присел в высоких зарослях травы.
«Неужели и это тоже склонно к изобилию?» — подумал я.
— Хесус, — выкрикнул доктор Монардес, — Чего ты полез в траву? Еще подцепишь там какого-нибудь клеща…
— Не могу же я с…ть на дороге, сеньор, — ответил тот. Его задница неясно виднелась в уже опустившихся сумерках, белея среди травы, как старая, стертая временем серебряная монета в куче навоза, как сказал бы Пелетье (может быть).
— Почему не можешь, — возразил доктор. — Без того вся дорога покрыта фекалиями.
— Не могу, — упрямо повторил Хесус. — Лошади пугаются.
— Мда… Что? — прокричал доктор.
— Лошади! Лошади пугаются, сеньор.
— А, ясно, — сказал доктор, но по его взгляду было видно, что он ничего не понял. Я тоже не понял, но, честно сказать, меньше всего стал бы сейчас размышлять над словами нашего кучера.
— Поторопись, Хесус, — спустя немного времени крикнул доктор. — А то упустим Лопе.
— Иду, иду, сеньор, — ответил Хесус и спустя минуту-другую действительно появился, застегивая на ходу штаны.
— Что ж поделаешь, сеньоры, — сказал он, проходя мимо. — Все мы люди…
— И то правда, — пробормотал доктор. — Где есть одно, там есть и другое.
Я сразу понял, что он хотел сказать, и засмеялся. Без ложной скромности должен заметить, чтобы читатель впредь не удивлялся, что я схватываю на лету, догадываюсь о невысказанном, усваиваю новые знания с потрясающей быстротой и, как утверждают люди, со мной хорошо знакомые, с удивительной проницательностью. Не подумайте, что я хвастаюсь, просто воспринимаю эти свои качества как данность. В конце концов, я не мог бы быть иным, но только таким, каков я есть на самом деле. К счастью, в отличие от многих, мне другого и не нужно. Мысль об этом приносит мне глубокое удовлетворение, несмотря на то, что меня немного мучает моя нынешняя бедность. Но у таких людей, как я, это не продолжается долго. Взять хотя бы доктора Монардеса…
— Севилья, сеньоры.
— Да, действительно.
На сцене «Театра Марии Иммакулаты» Хесус, воздев к небу руки, вопит:
— Святые угодники! Жена моя мертва, она отказалась стирать!
Он принимается рыдать и рвет на себе рубашку, сшитую, наверное, специально по этому случаю из какой-то скатерти в желто-красных квадратиках, взятой в таверне. Потом изо всех сил пинает ведро с водой. Брызги попадают на зрителей, сидящих в первом ряду, и они начинают роптать. Но их недовольство заглушают бурные овации, которые устраивают люди Лопе, сидящие в левом углу партера. Поднявшись с мест, они восторженно рукоплещут. Делать нечего, я тоже следую их примеру. Хесус, улыбаясь до ушей, сбегает со сцены.