— Ваши оды от стихов Василия Кирилловича Тредиаковского весьма отличаются, — сказал он. — Вы не так слагаете стопы, как он в своем трактате предписывает.
— Книжица его «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» мне известна, и творения читать приходилось. Господин Тредиаковский человек ученый, однако я с ним не во всем согласен, о чем и в Академию наук посылал извещение.
— Что же вы опровергаете? — спросил Сумароков.
— В письме моем определил я основания, на каких российское стихотворство должно быть утверждено. И главнейшее — то, что стихи нам надлежит сочинять по природному нашего языка свойству, а того, что ему несвойственно, из других языков не вносить.
Ломоносов объяснил, что по-русски вовсе не нужно составлять строки из одинакового числа слогов с рифмой на конце, чтобы вышли стихи, как пишут обычно, последуя польским образцам. Секрет заключен в том, что надо соразмерять стопы — сочетания двух или трех ударных и неударных слогов, русский язык очень к тому удобен. Тредиаковский это понял, но ввел один лишь хорей — двусложную стопу с первым ударным слогом: «чувство в нас одно зря на тя дивится». Рифму на старый манер он оставил только женскую: «приятна — внятна».
— Такие правила, — продолжал Ломоносов, — столь нашему языку непригодны, как будто кто велел здоровому человеку на одной ноге скакать, вместо того чтобы двумя ходить. Рифмы могут быть мужские, женские и три слога в себе имеющие: «победителю — возбудителю». Хорей — стопа красивая, но кроме него умыслил я стихи составлять из иных стоп — ямба, анапеста, дактиля. Чистые ямбические стихи сочинять хотя и трудновато, однако они, поднимался тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают.
Он читал свою оду строфу за строфой. Сумароков слушал, как зачарованный.
— Отменные стихи, — сказал он, когда Ломоносов остановился. — Я не видал их в печати.
— Эту оду сочинил я в позапрошлом году на взятие крепости Хотин, послал при письме в Академию, но господин Тредиаковский не согласился с моими правилами российского стихотворства, и ода света не увидела. Да полно мне ворчать, — оборвал себя Ломоносов, — теперь вы расскажите, стихи почитайте.
Сумароков смутился.
— Я вас повеселить не сумею, — сказал он. — Служу я у графа Головкина в канцелярии, ничем еще себя не ознаменовал. В бытность свою кадетом писывал оды, но теперь вижу, что правил не знал, не тем путем следовал, каким надобно. Песни сочиняю, да это что ж…
— Ямб, ямб, — сказал Ломоносов, — в нем вся сила. Это стих героический, он создан для оды и свойству нашего языка кругом отвечает.
Ломоносов встал.
— Надобно кончать корректуру, наборщики ждут. Прощайте покуда, господин Сумароков. Теперь будем встречаться. Заходите ко мне в академический дом, что на Второй линии, за Малым проспектом. Хоть и бедно покамест живу, а товарища встретить сумею.
Сумароков пожал крепкую, широкую ладонь нового знакомца и пошел берегом к перевозу. В ушах его звенели ямбы хотинской оды.
Глава III
Двадцать пятое ноября
Велико дело есть и знатно
Сердца народов привлещи,
И странно всем и непонятно
Полсвета взять в одной нощи!
— Как служишь, Александр? — спросил Сумарокова отец в один из осенних дней 1741 года. — Что-то не слышу я о твоих в головкинском доме успехах.
Сумароков молчал. Он не сделал ничего, что могло бы заслужить одобрение Петра Панкратьевича. Ведь не сказать же о том, что сочиняет песни и многими они одобряются…
— Я думаю, — продолжал отец, — что у графа Головкина ты свой карьер не сделаешь. Надобно подумать о переводе. Жаль, в строй не хочешь, дельные офицеры вот как нужны. Война со шведами изрядных командиров требует.
— Как ваша воля, батюшка, — отвечал Сумароков. — Я теперь, пожалуй, куда хочешь пойду, только б подьячими вокруг не воняло. Истребил бы я все это крапивное семя…
— Экая горячка! — нетерпеливо прервал Петр Панкратьевич. — Бирона изжили, а от главной напасти не избавились. Вместо одних немцев другие повылезли, и цесаревна Елизавета у них в немилости. Долго ль будем сносить поругание крови Петровой?
Сумароков знал, что, подобно отцу, так думают в Петербурге многие — и сенаторы, и офицеры, и гвардейские солдаты. Сам он держался тех же мыслей, но в доме Головкина о них лучше было помалкивать.
— Что же, батюшка, — нерешительно сказал он, — разве гвардия прежнюю силу потеряла?
Петр Панкратьевич покачал головой.