Образы „обще-эстетические“ или „просто прекрасные“ создания нашей фантазии, полные гармонии, которой в жизни нет; призраки, недолго нас утешающие. Однако даже их созерцание не есть вполне безвольное (Interressenlosigkeit Канта). В эстетическом восприятии (как и в научном познании) мы не чувствуем определенного
желания, но общее эмоциональное расположение связывает нас с объектом; он нам дорог, иначе созерцание вызывало бы только скуку. Искусство тесно связано с жизнью. Оно не должно изображать только „типичное“, но всю полноту индивидуальности, хотя, конечно, „зайдя в индивидуализации слишком далеко“, мы рискуем „превратить наши поэтические произведения в собрания уродств и карикатур“. „Образ искусства никогда не стоит безусловно одиноко, но в своей единичности дает нам увидеть вечную силу мирового закона раздвоения“. И в „высшей действительности“ поэтического творчества, — этом одухотворенном результате процеживания повседневного наблюдения, — мы видим, что ни один „истинный“ характер не лишен внутреннего противоречия“79. Поэтому-то мы быстро отвращаемся от „просто прекрасного“, замечая его чуждость действительности, красивую, эфемерную непрочность. „Всякую наивную Гретхен подстерегает коварный Мефистофель“.Поэтому над простой „чистой“ красотой возвышается красота трагическая. Универсальный пессимизм не влечет за собою такой душевной дряблости, как пессимизм несерьезный и частичный. Созерцая безысходную борьбу трагического героя между двумя равноправными и равносильными дорогами долга, мы преисполняемся практическим идеализмом и готовы бороться за постоянные ценности духа, не только не думая об успехе, но зная наверное
, что никакого успеха и награды не будет. Только так постигается самоценность личного подвига и высших идеалов справедливости. Увлеченный железною необходимостью к гибели, герой не сдается до конца и проклинает слепую судьбу. Поражение и неудача не только не уменьшают нашего благоговения к герою, но скорее увеличивают. Герой-страдалец и униженный так же притягивает, как герой - борец, преодолевающий преграды. И такие герои не менее возможны в обыденной обстановке, чем в „торжественных“ исторических костюмах80.Однако „пафос“ героя все-таки только „способность к продолжительному иллюзированию“. Выше трагического героя стоит тот, кто, познав безысходность борьбы, стал только ее созерцателем и чутким изобразителем. Это — юморист
. Разумеется Банзен старательно отгораживает свое понимание юмора от той обывательской точки зрения, которая называет „юмористикой“ всякое зубоскальство. Истинный юморист описывает жизнь с сознанием ее бессмысленности, но с тонким „всепрощением понимания“ (tout comprendre c’est tout pardonner) и нежной лаской умелого целителя. Смех юмориста не злой, а лишь просветленный страданием, умный смех81. Злая сатира уже вне эстетики; если юмористу недостает „чувствительности“, он превращается в философа реальной диалектики, который, познав всю толчею жизни, свыкается со своим опознанным раздвоением и обретает истинную свободу (vogelfrei, passepartout)82. Он твердо стоит на ногах, „приемлет“ жизнь и круговорот истории просто потому, что „иначе нельзя“, и блаженство своего полного сознания не променяет ни на какие религиозные „утешения“.Такой философ прежде всего индифферентист по отношению к политико-социальным преобразованиям. Он ни во что не вмешивается, потому что знает, что все бессильны и лишнее вмешательство дает только лишние страдания ему и другим (ne pessimum quiddam niirari, т.-е. как бы чего похуже не вышло). Характерно, что таким образом этот реальный диалектик пришел к выводам, диаметрально противоположным „диалектическому материализму“ Маркса и его последователей и прекрасно это сознавал83
. Существующие формы права, семьи, государства, экономических отношений следует поддерживать, как „неизбежное зло“, как „внешний“ порядок, не изменяющий внутренней трагедии „я“. У мира нет конца цели и смысла, нет ведь и „мира, как целого“, а лишь генады и равнодействующая их сил.