И мы во второй раз занялись любовью. Мне было очень грустно, хотя я этого не показывала. Грустно, потому что я чувствовала себя насквозь одинокой.
Я повадилась набирать его номер по вечерам — это было несчастье. Несчастье, что мне сделался необходим голос Шона посреди бесконечных двух недель, хотя, может быть, не ради голоса Шона я звонила. Не в нем дело, во мне: я набирала номер, в Эннискерри дребезжали телефоны — тот, что я видела на тумбочке в коридоре, и подвесной на кухонной стене, и аппарат возле супружеского ложа. На звонок отвечали, отвлекаясь от домашней рутины, — Эйлин с отбеливателем на верхней губе, Иви за кухонным столом делает уроки, Шон, очевидно, где-то еще. На второй или третий раз Эйлин не стала вешать трубку. Она выжидала, и тишина ее дома наполняла трубку, и я слышала вблизи ее дыхание, как она слышала мое.
Я снова влезла в сапоги и застегнула молнию, задирая ноги повыше, чтобы не зацепить бахрому. Шон сидел на кровати, заправлял в петли запонки. В розовой рубашке, бледной-бледной. Пиджак повесил на спинку стула. Про телефонные звонки он не обмолвился. Он наклонился зашнуровать свои простые черные ботинки.
— Не надо так поступать ни с кем, — вот что он сказал. — Не надо подставляться, пока не уверен, что человеку есть что терять.
Я бросилась домой к нему. Я бросилась домой к мужу, чьи умные карие глаза были не так уж умны, а большое теплое тело не умело меня согреть.
В субботу я открыла бутылку вина, и мы смотрели «Прослушку»[19]
на диске, а потом распили еще бутылочку, и все равно я безвольной куклой лежала в его объятиях, ведя счет своим потерям: прикосновение его руки было всего лишь прикосновением, его язык — языком, и только. Я убила лучшее, что у меня было. Вина — когда наконец пришла вина — ударила меня, застав врасплох.Танцуй со мною до конца любви[20]
В середине апреля Шон выступал в Слайго с речью на кооперативном мероприятии — соревновании по гольфу, — и мы с ним провели там выходные. Не помню, что я наврала, прежде чем села в поезд. Два дня и целая ночь, чтобы закончить роман, задушить его, забить до смерти по голове, сбросить в неглубокую могилу и поскорее вернуться домой.
Шон встретил меня на вокзале в машине (на заднем сиденье болтались меховые наушники Иви) и привез в отель, подальше от гольфистов, в предместье.
Прежде это был сумасшедший дом, серый, массивный. На краях парковки сохранились две готические часовни, одна чуть пониже другой.
— Наверное, для протестантов и католиков, — предположил Шон.
Или для служащих и пациентов. Но я сказала, что одна для мужчин, другая для женщин. Мы присматривались к этим сооружениям, выбираясь из машины, и пытались вообразить: мужчины и женщины тайком поглядывают друг на друга через двор, смирительные рубахи, отчаянная, отчаявшаяся любовь.
— Господи, дом призрения! — проворчал Шон.
Мы прошли в холл и попали промеж двух девичников. Одна компания сплошь в черных футболках и в пурпурных боа из перьев, другая в белых футболках с розовой надписью по фасаду: «Тетушка Мэгги на ферме».
Я обернулась подмигнуть Шону — а он исчез. Испарился. Нигде не видать. Черные и белые тем временем сгрудились у стойки регистратора, а я металась в растерянности, пока не заглянула в сотовый и не прочла сообщение: «Регься шли № приду следом».
Кто-то его спугнул или что-то спугнуло. Пришлось мне пристраиваться в очередь, единственной женщине без пурпура и розового, и я запаниковала: предстоит расплачиваться кредиткой, на ней мое имя, потом придет чек. Нет надежнее противоядия от любви, чем досада.
Лабиринт, где невозможно найти номер. Миля по коридору, потом вверх на одном лифте, вниз на другом. Картинки на стенах под цвет ковра, омерзительные кремовые и красно-коричневые абстракции, словно все краски черпались из двух горшков — обитатели приюта постарались? Номер располагался в современной пристройке для сиделок, внутренним переходом соединенной с основным зданием. Представить себе, как по этому переходу идешь от безумия к обеду и вновь от обеда бредешь к бреду. Призраки сиделок, крадущихся с флакончиками спирта в белых карманах белых халатов на тайное свидание с врачом или санитаром или с красивым, печальным пациентом. Прошелестели пурпурные перья, дальнее эхо вопросило меня, почему я брожу на свободе в такой час, да еще в сапогах на шпильках.
Шон уже горбился у двери.
— Как ты быстро, — удивилась я.
— Быстро? — переспросил он.
Видимо, отыскать номер не составляло труда, если войти с улицы.
Мы бросились заниматься любовью, едва завидев кровать, а потом неторопливо обошли комнаты — нам достались семейные апартаменты с гостиной и встроенной кухней. Темное дерево, полосатые подушки. В такой обстановке Шон смотрелся иначе, более домашним и поношенным.
Я знала, что это конец. Я думаю, оба мы знали.
Днем мы поехали в Россес-Пойнт и целовались на пляже. Узкий кружок плоти губ, великий океан у Шона за спиной, и, когда он раскрывал рот, я как будто ныряла.
На обратном пути Шон свернул с прибрежного шоссе в ворота дома, перед которым стоял знак «Продается».