Маркевич, Болеслав Михайлович — романист (1822–1884). Происходил из польской семьи; детство провел в имении отца в Волынской губернии. Получив под руководством француза-гувернера тщательное литературное образование, Маркевич поступил в одесский Ришельевский лицей, где окончил курс на юридическом отделении. Службу начал в министерстве государственных имуществ; в 1848-53 годах был чиновником особых поручений при московском генерал-губернаторе, затем служил в государственной канцелярии и министерстве внутренних дел; в 1866 г. перешел в министерство народного просвещения чиновником особых поручений; позднее был членом совета министра. Занимательный рассказчик, прекрасный декламатор, устроитель домашних спектаклей и пикников, типичный "чиновник особых поручений" на все руки, Маркевич был принят в аристократических сферах. В 1875 г. карьере его был положен неожиданный конец; его в 24 часа уволили от службы. Выяснилось, что он получил 5 тысяч рублей за то, что "содействовал" отобранию "Санкт-Петербургского Ведомства" от В.Ф. Корша и передаче их в другие руки. Увольнение его произвело большую сенсацию, особенно в виду того, что за несколько месяцев до того Маркевич, всегда говоривший в своих произведениях об "утрате идеалов", "чистом искусстве", "мерзостном материализме" и т. д., поместил корреспонденцию в "Московских Ведомостях", где всех либеральных журналистов обозвал "разбойниками пера и мошенниками печати". Поработав некоторое время в "Голосе", где писал воскресные фельетоны под псевдонимом "Волна", Маркевич стал усердным поставщиком романов и повестей для "Русского Вестника", где напечатал обширную "трилогию": "Четверть века назад" (1878), "Перелом" (1880) и "Бездна" (1883 — 84; неокончена). В "Московских Ведомостях" он помещал корреспонденции (за подписью "Иногородный обыватель"), в которых давал полную волю своему озлоблению против петербургской журналистики и ее любимцев. Одна из них, в которой он, после оваций, выпавших на долю Тургенева в 1879 г., обвинял великого романиста в "кувыркании" перед молодежью, послужила предметом шумного литературного инцидента. При всей своей кротости, Тургенев не выдержал и ответил письмом к редактору "Вестника Европы" ("Сочинения", том Х), которое заканчивалось такой характеристикой "Иногороднего обывателя": "И как подумаешь, из чьих уст исходят эти клеветы, эти обвинения!? Из уст человека, с младых ногтей заслужившего репутацию виртуоза в деле низкопоклонства и "кувыркания", сперва добровольного, а наконец даже невольного! Правда — ему ни терять, ни бояться нечего: его имя стало нарицательным именем, и он не из числа людей, которых дозволительно потребовать к ответу". Вскоре после смерти Маркевича было издано собрание его сочинений (Санкт-Петербург, 1885; 2-е издание, Москва, 1911). Значительнейшая их часть написана в 70-х годах, после того как шум, поднятый "Мариной из Алаго Рога" (1873), побудил Маркевича обратить внимание на свои беллетристические способности. В 1880-х годах имела некоторый сценический успех драма "Чад жизни" (или "Ольга Ранцева"), выкроенная из "Перелома". Художественное дарование Маркевича само по себе не принадлежит к числу крупных. Те из его сочинений, где нет острой приправы тенденциознейшего освещения общественной жизни 60-х и 70-х годов, совершенно затерялись в массе журнального балласта, а в тех произведениях, которые читались в силу посторонних искусству соображений, все чисто художественное, за немногими исключениями (таков, например, тип интриганки Ольги Ранцевой в "Переломе"), довольно ординарно. Воюя с движением 60-х годов, извратившим "чистое искусство" введением "тенденции", Маркевич, однако, очень хорошо понял, какие преимущества дает тенденциозность писателю, неспособному обратить на себя внимание непосредственно-художественными достоинствами. Маркевич — самый тенденциозный писатель из всей "плеяды" "Русский Вестник", избравшей своей специальностью дискредитирование русского либерализма. По определению автора наиболее обстоятельной статьи о Маркевиче, К.К. Арсеньева, он обратил роман в "орудие регресса". Все, что проповедовалось в передовых статьях "Московских Ведомостей", находило эхо в произведениях Маркевича, причем он пускал в ход средство, недоступное публицисту — извращенное и порой прямо пасквильное изображение нелюбезных издателю "Московских Ведомостей" лиц. Это сообщало произведениям Маркевича пикантность и давало ему читателей. Под прозрачными псевдонимами он выводил крупных государственных людей, и средняя публика, всегда интересующаяся интимной жизнью высокопоставленных лиц, набрасывалась на сенсационные разоблачения Маркевича с тем же жаром, с каким публика немецкая читает Грегора Самарова и других авторов, пишущих романы на сюжеты из "современной истории". Если верить его трилогии, столь мало оправдывающей свое заглавие: "правдивая история", государственная измена охватила в 60-х и 70-х годах не только общество, но и высшие сферы правительственной власти, не исключая министров и членов государственного совета. Прокуроры и жандармы не преследуют, а покровительствуют крамоле, исправники — друзья пропагандистов и т. п. Прогрессивная молодежь — собрание жалких трусов, невежд и глупцов, для которых, по убеждению положительного лица трилогии проповедника "сильной власти" Троекурова — есть только один путь вразумления: нагайка. — Ср. К.К. Арсеньев "Критические этюды" (часть II); "Русский Вестник" (1886, № 3 и 4). С. Венгеров.
Русская классическая проза18+Забытый вопросъ
Романъ [1]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Und die Tugend sie ist kein leerer Schall,
Der Mensch kann sie üben im Leben;
Und sollt'er auch straucheln uberall
Er kann nach der göttlichen streben,
Und was kein Verstand der Verständigen sieht
Das übet in Einfalt ein kindlich Gemüth.
I
О matutini albori!
Отъ нашей деревни до Богдановскаго считалось верстъ десять
— Qui m'aime, me suive! восклицалъ торжественно Керети, но и до этого Сильва, братъ Лева и я бѣжали взапуски къ оградѣ.
— Вести себя хорошо, дѣти, смотрите! раздавался съ балкона голосъ матушки.
— Галечку поцѣлуй, Лева, кричала изъ-за плеча ея сестра Настя.
Досадно мнѣ было всегда на Настю за эти слова, хотя я очень хорошо зналъ, что еслибъ она поручила не Левѣ, а мнѣ поцѣловать Галечку, я бы непремѣнно сталъ алѣе тѣхъ маковъ, что цвѣли подъ ея окномъ.
Не останавливаясь, добѣгали мы до лѣса и видались, едва дыша, въ его высокую и зеленую траву. Какъ свѣжо, какъ привольно было тамъ въ палящіе дни нашего украинскаго лѣта! Всю жизнь, кажется, пролежалъ бы въ этой пахучей травѣ, да глядѣлъ бы въ небо сквозь темные листья дубовъ, да слушалъ бы, какъ гомонитъ лѣсъ всѣми голосами своими: трещитъ кузнечикъ, шепчутъ листы, кудкудахтаетъ перепелъ; незримая, въ самой чащѣ, тоскливо кукуетъ зозуля. Солнце заходитъ… Ахъ, да гдѣ тѣ слова, которыми я могъ бы сказать, какъ хорошо было въ нашемъ лѣсу въ эти вечерніе часы…
Но вотъ вблизи раздается выстрѣлъ и затѣмъ знакомый голосъ:
— Je l'ai manqué, malédiction! восклицаетъ съ досадой почтенный нашъ наставникъ.
Увы! та же исторія повторяется съ нимъ ровно каждый разъ, какъ вздумается ему стрѣлять. Досада его тотчасъ же обращается на добродушную Сильву, которая, услыхавъ выстрѣлъ, кинулась со всѣхъ ногъ, съ поджатымъ хвостомъ, въ совершенно противоположную сторону.
— Malédiction! восклицаетъ еще разъ Керети и бѣжитъ на нее съ поднятымъ ружьемъ.
Напрасно — Сильвы и слѣдъ простылъ. Лева прыгаетъ въ восторгѣ. Онъ радъ всякой неудачѣ m-r Керети, котораго страшно боится…
Въ лѣсу все темнѣе и прохладнѣе; его уже начинаютъ облекать вечернія тѣни. Просѣка повернула вправо. По извилистой и крутой тропинкѣ спускаемся мы въ Холодную-Балку, довольно глубокій оврагъ, на днѣ котораго шумитъ и пѣнится быстрый ручей, падая съ обрыва на камни. По обоимъ берегамъ его навалено по грудѣ щебня, а на нихъ лежитъ мостомъ свѣже-срубленный кленъ; поблеклые его листья печальными, слипшимися гроздями купаются въ водѣ.
— Attention! кричитъ Керети, но мы уже прыгаемъ на деревѣ, весело чувствуя, какъ оно гнется и скрипитъ подъ нашими ногами.
За ручьемъ начинаются владѣнія Ѳомы Богдановича Галагая. Еще минутъ десять ходьбы, — и изъ-за опушки рѣдѣющаго лѣса выглянуло и само Богдановское, во всей тихой прелести украинскаго вида. Направо широко-разметавшееся село подъ тѣнью яблонь и черешень. Налѣво, на пригоркѣ, господское строеніе съ обширнымъ садомъ, окаймленнымъ высокими тополями. За садомъ синѣетъ широкое озеро, пропадая вдали. Между усадьбой и селомъ большая каменная церковь съ зеленымъ куполомъ, а надъ нимъ серебряный крестъ, весь облитый прощальнымъ свѣтомъ заходящаго солнца.
Мы уже близко. Я начинаю чувствовать какую-то пріятно щекочущую истому; сердце бьется шибче, не то отъ ходьбы, не то отъ ожиданія. Мы подходимъ къ плетню, которымъ обнесенъ садъ и изъ-за котораго въ одномъ мѣстѣ торчитъ что-то въ родѣ скамейки, взбираемся на нее, перекидываемъ ногу черезъ плетень на другую оконечность ея, причемъ Керети ворчитъ что-то про себя о варварскомъ краѣ, гдѣ и калитокъ не умѣютъ устроить, и спускаемся въ садъ.
— Ау! кричитъ Лева.
— Ау! отвѣчаетъ ему голосъ изъ ближней аллеи.