Ели все, кроме отсутствовавшего Поляка (но он вообще питался отдельно, какими-то странными сиропами и таблетками), и даже Млыга пробурчал что-то одобрительное. После мяса в кастрюле осталось много подливки, которую Валек и Васек смешали с кашей и сначала хотели оставить на утро, но потом дружно уговорили во время вечернего смотрения телевизора.
После этого случая Кешка стал как бы признанным поваром каморы, и уходя по делам, все насельники принимали от него продуктовые заказы. Как и во всем, за что брался, Кешка совершенствовался на удивление быстро.
– Боян, ты – сало, яйца. Они, – кивок в сторону «близнецов». – побьют. Вы – картошка, лук, морковь. Тимоти – рыба. Большая, хорошая, белая, у хребта – желтая. Ты – знать, они – не знают.
– А что будет-то, а, Придурок? – спрашивал Васек, непроизвольно облизываясь.
– Рыба – мочить, потом жарить, потом тушить. Сало жарить, картошка – вокруг, лук в уксус. Вкусно, – охотно объяснял Кешка.
– Тогда я еще майонез куплю, – уточнял Боян.
– Майонез – что? – настораживался Кешка, как делал всегда, услышав незнакомое слово.
– Соус, тушить в нем. Французский, – пояснил Боян. – Принесу, увидишь.
– Попробовать, – уточнил Кешка. Слова слишком дорого давались ему, и он не терпел неаккуратного с ними обращения . Зачем, в самом деле, ему СМОТРЕТЬ на соус, который принесет Боян? Что он, интересно, в нем увидит?
Кешка имел представления о долге и благодарности, проистекающие не то из его лесной жизни, не то из характерных для него «забытых воспоминаний». Как и все, чем он обладал, эти представления отличались значительным своеобразием. Например, он совершенно не испытывал благодарности к Алексу и насельникам каморы за то, что они давали ему кров, пищу и вообще позволяли жить на полном обеспечении, практически ни о чем не заботясь. Кешка, в отличие от остальных насельников, даже никогда не задумывался о причинах, приведших к столь странной ситуации. Но если кто-то из жителей каморы одаривал его какой-нибудь совершенно бесполезной для всех безделушкой или еще более редким в среде насельников добрым словом, мальчик тутже переполнялся к нему горячей признательностью, которая жила где-то в животе в районе кишок, и наружу выражалась бурчанием и нетерпеливым желанием услужить этому человеку.
Едва обжившись, Кешка вспомнил и еще об одном долге, который казался ему в его системе логических связей едва ли не самым значительным за все время пребывания в Городе. Долг разделенной пищи и воды – так называлось это на эзотерическом, тайном языке Леса, которым Кешка владел, сам не подозревая об этом. Зверь и человек жили в его сознании не одновременно, но закономерно сменяя друг друга, и каждый из них лишь смутно догадывался о существовании соседа.
Рыжую суку он отыскал с трудом, лишь благодаря лесному нечеловечьему нюху и умению ходить по самым явным песьим дорожкам. Она лежала под мерзлым железным навесом, втиснувшись в вонючую щель между двумя деревянными мокрыми ящиками, обитыми железом. Снег под ней пожелтел, и лишь взглянув на нее, Кешка понял, что едва не опоздал.
Он поманил ее, и она, словно узнав его, с трудом поднялась на тощие, почти лишенные шерсти лапы, потянулась дрожащей мордой. В глубине ее отчаяных, умирающих глаз зажегся какой-то слабый огонек. У Кешки тоже затряслась нижняя губа. Он прикусил ее, вытащил из кармана заранее припасенный кусок вареного мяса, бросил в щель.
– Прости, я не мог раньше, – прошептал он, помня о том, что собаки Города понимают человеческую речь.
Сука снова опустилась на вонючий снег и не жадно, а как-то устало и безнадежно мусолила мясо.
– Идти, идти, тепло, – снова поманил ее Кешка, понимая, что именно сочетание голода и холода отнимает последние силы у его первого городского друга.
Оставив мясо, сука сделала несколько неуверенных шагов, вышла из щели, слабо махнула облезлым хвостом, покачнулась и задрожала под порывом ледяного ветра. Где-то наверху захлопал-задребезжал полуоторвавшийся жестяной лист. Становилось очевидно, что идти умирающая псина не в состоянии. Секунду поколебавшись, Кешка подхватил ее на руки. Сука попыталась было зарычать, но получилось что-то вроде жалобного стона.
Кешка осторожно провел рукой по покрытой сероватой коростой спине и издал успокаивающий воркующий звук на языке Друга. Псина на его руках забилась в истерике, напоминающей агонию. Кешка лишь сильнее прижал ее к себе и перешел на человеческий язык.
– Хорошо, все хорошо. Есть, спать, много спать, отдыхать…
Псина снова затихла, повисла грязной половой тряпкой, которой вытерли что-то крайне неаппетитное. По внутренней дрожи, сотрясавшей ее истощенное тело, Кешка знал, что она не успокоилась, а лишь исчерпала последние силы. Кешка ругал себя. Как он мог забыть о том, что даже деревенские псы, выросшие на расстоянии броска от леса, не понимают языка сородичей Друга!
Валек и Васек ошеломленно молчали, а Млыга при бессловесной, но явной поддержке Тимоти и Бояна, воздвигся на пороге гневной стеной.