Эх, Пашка! Его никто не ждал дома. Дом был пустой, как брошенный окоп. Она ушла к другому... Он лег на диван и выстрелил себе в рот...
Такая сентиментальна история. Он был мой друг, мой лучший друг. Мы Афган прошли, Карабах... Мы насиловали чужих жен, убивали. Это же война наш мужской мир. А тут? Жена бросила - и пуля в рот?! Эх, Пашка! Твои родители никому не признались, откуда ты приехал и привез кучу денег. Они всем рассказывали, что ты строил дома в Степанакерте, разрушенном от землетрясения. А там уже давно не строят, только бомбят. Я пошел в кассу Аэрофлота и купил билет... Назад, на войну... И не важно, с кем и против кого. Мне важно почувствовать в руках оружие, как музыканту инструмент. Дураки! Сидят здесь, американские боевики крутят... Теперь любой может взять билет и слетать на настоящую войну. Поглазеть. Такая роскошь! Я могу жить только там...
Стопор! (После молчания.) Город наш не называйте... Из-за родителей... Пусть верят, что мы где-то дома строим..."
История о том, что все равно есть еще парни,
которым легче застрелить себя,
чем стрелять в других
Владимир И-в - водитель, 22 года
Из письма матери
"...Если бы мне сказали, что ты хочешь повторить - ничего не хочу повторить. Ощущение зря прожитой жизни. Но жизни ведь и не было, я ее не помню, была только работа. И что мы построили?! Нищая богатая страна, униженные удивительные люди. Сталин залил эту землю кровью, Хрущев сажал на ней кукурузу, а над Брежневым все смеялись, но у себя дома, на кухне. А вольно или невольно мы все в этом участвовали. Много размышляя, я дошла до самого конца и начала гордиться, что мой сын не захотел так жить, что у него хватило силы воли и достоинства уйти... А у меня нет...
Вместе со своим письмом я посылаю его детские фотографии, у меня их четыре альбома, сама печатала. Чтобы вы его просто увидели... Умершие дети почему-то всегда вспоминаются маленькими...
Села за письменный стол, взяла ручку... Надо опять пройти тот страшный путь к обрыву... Я - журналист, моя профессия - ручка и бумага. Если отойти, не вглядываться, то еще можно как-то дышать, но стоит приблизиться - в крови захлебнешься. Был у меня такой порыв, когда привезли его одежду, хранившуюся во время следствия в прокуратуре. Опустила ее в ванну, и закружилась голова, будто не ванная, а вся квартира в крови, и так потянуло в это алый родной омут... Не верьте, если говорят, что кончают с собой слабые. Уходят сильные, честные, светлые. Слабые могут спиться, могут сойти с ума. А с обрыва падают - не важно: пистолет, веревка, яд - только сильные. Я не смогла.
Мне нужно выжить. Сохранить разум, чтобы понять и рассказать эту обыкновенную страшную историю. Нашу, русскую. Пусть бросят меня в лагерь, запрут в тюрьму, раскаленными щипцами рвут мое тело - не сделают больнее. Мне нельзя сделать больнее, чем болит. Нельзя - понимаете?! Когда на экранах мелькают знакомые лики вождей, "железной рукой загонявших человечество в счастье", их снова несут на красных полотнищах, я хочу кричать, как в ту ночь, в то утро...
Там, в прошлом, я люблю только его детство...
Сыну три с половиной года. Я сижу за столом, работаю, оборачиваюсь на тихий крик - и вижу его распластанным на полу.
- Я застрелился.
Смеюсь, беру на руки.
- Ничего смешного, когда человек застрелялся, - выговаривает он мне с обидой.
Записывала за ним много забавного, целый блокнот "Юмор в коротких штанишках": "Посоли мне сахаром лимон. Пускай тетя Нина бросает работу и приезжает на пенсию. Намордник - это такая авоська? Дай мне куриную ножку от петуха..." Я хотела продлить ему детство, этот сладкий, волшебный сон. У меня его не было, как не было юности. Иногда мне кажется, что вместо всей своей жизни я помню только войну. Я и песен никаких не знаю, кроме военных.
Ему девять лет. Умер наш папа.
- Мама, папа ушел так далеко, что я его никогда не увижу?
Долго боялся, когда видел меня спящей:
- Ты будто меня бросила, как папа.
После войны я тоже не любила смотреть на заснувших людей.