Конечно, теперь это выглядело смешно, по нынешним временам это общее восклицание из известной песни. То, что совсем недавно распевали с умилением и вдохновенно, теперь звучало как пародия. Конечно, всё переменилось, и Москва тоже. Открылись глаза, и стали заметнее, всплыли из небытия ее закоулки, коммуналки, клопы и тараканы, ее пивные в чаду и при тусклом свете, и страх в глазах, и ненадежность бытия. И это все не уравновешивалось ни Кремлем, ни Красной площадью, ни новыми проспектами, ни новыми мостами.
Напротив, в Москве как бы сосредоточилась недавняя затяжная беда и не выветривалась. Нет, Иван Иваныч не анализировал всего этого, не обобщал. Он был составной частью большого города, он приспособился к этому быту. Но, видимо, человеческое не было в нем побеждено окончательно, вот оно и выплескивалось, и протестовало, и маячило, словно бельмо на глазу.
— Теперь я понимаю, до какой степени мы были разобщены, — сказала брюнетка, — еще два-три года назад… Оказывается, можно быть вместе, и это хорошо…
— Боюсь, — сказал один из гостей, — что это-то кое-кому и не понравится.
— Кому? Кому?
— Им…
— Кому им?
— Ну этим, — засмеялся он. — Этим самым… тем самым, которые видят опасность в общении людей, то есть, когда мы вместе, мы начинаем размышлять, да еще вслух, и обсуждать…
И тут разговор перекинулся на роман Дудинцева «Не хлебом единым», даже не столько на сам роман, сколько на реакцию читателей, ибо в университете начался просто бунт при обсуждении, там разговор пошел уже не по существу, а по поводу, да и вообще постепенно о романе забыли, а начали поднимать проклятые вопросы — и уже политического свойства… Студенты орут, администрация кладет в штаны, какие-то совсем юные ребята всё, оказывается, понимают, дураков нет, очень острые мнения…
— Начнут сажать, — сказал кто-то из гостей.
— Не те времена, — откликнулись в ответ.
— Машина все та же, — мрачно усмехнулись в углу, — поскрипывает, да все та же…
— Кстати, мне сказал один информированный человек, что репрессировано было при Сталине десять миллионов.
— Не десять, а двадцать, — поправили его.
— Ну ты хватил, — рассмеялись за столом.
Все провожали Ивана Иваныча гурьбой до двери, жали руку, восклицали, желали счастья, договаривались о встрече, воздух был насыщен вдохновляющими флюидами, в тесной прихожей толпилась Москва, лучшая ее часть, подумал Иван Иваныч. Имён он, как ни старался, не запомнил, адрес тоже. Словно ничего не было. Однако было, было. И на следующий день все они присутствовали за его издательским столом — их лица, то отчетливые, то потухающие, их силуэты, и слышались их возвышенные и тревожные голоса…
Ближе к концу рабочего дня раздался телефонный звонок, и незнакомый гражданин предложил Ивану Иванычу заехать к нему вечерком и попеть свои песни… Это был уже другой конец Москвы. И Иван Иваныч, конечно, согласился. И в этой квартире было то же самое, и те же разговоры, и восклицания, и вздохи, только люди были уже иные, не вчерашние, и магнитофон был другой системы. Так он ездил. А однажды случилась презабавная история. Распрощавшись с очередным милым домом, вышел он со своей гитарой в полночную Москву и, заново переживая эту встречу, вдруг почему-то отчетливо вспомнил, что хозяин квартиры — известный ученый, прощаясь с ним в прихожей, как-то странно суетливо похлопал его по плечу, потом по правому боку, словно проверил, нет ли оружия в кармане. Он ощупывал Ивана Иваныча, а сам торопливо произносил различные витиеватые комплименты. И вот потом уже на улице, вспомнив все это, Иван Иваныч полез в карман и вытащил оттуда красную тридцатку. Он почувствовал себя очень нехорошо и покраснел, и намеревался кинуться обратно, и вернуть, и сказать что-нибудь такое резкое и убедительное, но адреса, как всегда, не помнил — ни квартиры, ни этажа, ни замысловатой фамилии ученого. И тут вынырнуло ночное такси, Иван Иваныч с комфортом доехал до дому, успокоился и даже подумал, что честным путем заработанные деньги рук не жгут.
Да, вот так он и ездил по разным адресам изо дня в день, месяц за месяцем в неизменном своем сером пиджаке-букле, с усиками своими и еще достаточно пышным чубом, бывший фронтовик, член партии, с мещанским инструментом под мышкой, в метро, в троллейбусе, изредка в такси, и никто из прохожих не знал ни его самого, ни тем более его прошлого.
В самый разгар этой странной его деятельности нежданно был он вызван в московский горком партии.
Заведующий отделом культуры выбрался из кресла, из-за громадного стола, сам громадный, сутуловатый, в черном костюме при галстуке, пошел навстречу, протянув Ивану Иванычу широкую горячую ладонь.
— Отар Отарыч! Ну вот и свиделись. А то все кругом «Отар Отарыч», «Отар Отарыч», а мы и не пересечемся. Ну что это такое, я вас спрашиваю? Садитесь, пожалуйста, вот так… — И сам ловко погрузился в кресло.