Корреляция этического (и любовного в частности) дискурса с политическим в драме Писемского, таким образом, далеко не случайна и обусловлена глубинной структурой театрального воображения и сюжетики, хорошо разработанных в трагедиях, пасторальных комедиях и комических операх XVIII в.928
Речь идет о глубокой и древней соотнесенности в европейской и русской культурной мифологии отеческой и супружеской власти с властью политической и монаршей, которые манифестируются через сверхзрелищное насилие и/или милость, а правитель предстает как мистический жених своей земли/страны929. При этом политическая власть символизируется как семейно-патриархальная и патерналистская (царство как дом), а отцовская – как политическая (дом как царство). Заставляя героев произносить подобные фразы в середине XIX в., Писемский задействует архаические пласты и открывает широкие возможности для аллегорического толкования конфликта драмы в ситуации, когда крепостное право еще не отменено. Анализируя политические импликации пасторальной драмы в елизаветинском театре 1740‐х гг., К. А. Осповат отмечает, что сюжет об искренней и свободной любви вопреки отцовской воле был реконцептуализирован через переопределение любви как супружеского долга и нагружен политическими коннотациями. Театральное воображение коррелировало с юридическим дискурсом эпохи, поскольку петровский указ 1724 г. запрещал родителям детей и владельцам крепостных насильно женить или выдавать их замуж930.В драме Писемского насильственная выдача Лизаветы замуж за Анания как предыстория лишь отчасти предопределяет дальнейшее движение сюжета, построенного по адюльтерной модели. На ней зиждился жанр оперы-буфф и комической оперы, которые по-разному развязывали любовный конфликт между дворянами и крестьянами. Если в первом типе сословные перегородки были проницаемы и крестьянка могла стать госпожой, подчинив себе влюбленного в нее помещика, то комическая опера через сюжеты о покушениях помещика на честь своих крестьянок оставляла границы сословий закрытыми: каждый оставался при своем931
. Традиционные роли помещика как отца своих крестьян, восстанавливающего брачный (и социальный) порядок932, или сексуального насильника, или же, напротив, пылкого любовника в «Горькой судьбине» переосмыслены: патерналистская власть сосредоточена в руках мужа, а барин сделан носителем идеи освобождения от патриархального подчинения, вопреки традиции изображать помещика источником сексуального насилия. В результате фигура Чеглова, пусть и мало появляющегося на сцене, приобретает трагический колорит, подсвечивая масштаб амбиций главного героя.Ананий в этой перспективе также предстает во всей трагической амбивалентности, поскольку его рациональное экономическое мышление на деле оказывается прочно связано с деспотическими аффектами. Соперничество Чеглова и Анания хотя и поддерживается на мотивном уровне (ср. трезвость Анания vs запои Чеглова), тем не менее усложнено в драме объединяющей их ремаркой-жестом «ударив/колотя себя в грудь», которая характеризует аффективные вспышки их внутренних переживаний. Тот же прием мотивного уравнивания обманутого мужа и любовника, напомним, Флобер использовал в классическом адюльтерном романе «Мадам Бовари» (1856), когда заставил Шарля и Родольфа произносить одну и ту же фразу «во всем виноват рок!», отсылающую к античной трагедии933
. Сложность и противоречивость характеров и положений Анания и Чеглова подчеркнуты автором и в повторе автохарактеристики «честный человек»934. В самом деле, трагический и неразрешимый конфликт пьесы заключается, помимо прочего, еще и в том, что оба героя весьма последовательны и порядочны в своем поведении и поступках, хотя действуют исходя из диаметрально противоположных убеждений.