— Ему нужны локомотивы, — объясняла Коко. — Локомотивы — это люди, проводящие время в ночных клубах, куда я никогда не хожу. Но когда я присутствую на каком-нибудь вечере, люди говорят: «Ах, вот как! Если Мадемуазель Шанель пришла сюда, это должно быть действительно хорошо». Если не прихожу, они говорят: «Она знает, что надо делать, останемся-ка дома». Но я не даю себя дергать. «Вы полетите на самолете, остановитесь в таком-то отеле, сделаете то-то…» А если мне это не нравится? — говорю я Жоржу. — Почему я должна делать все, о чем вы меня просите? Чтобы быть приятной господину Преминджеру[307]
, на которого мне наплевать?» На что добрый Жорж сказал: «Тсс! Тсс!».Ей нравилось быть своего рода enfant terrible[308]
, говорящим все, что ему придет в голову. После ее заявлений по телевизору, когда она отвечала на вопросы Жака Шазо, она получила массу писем. Одобряли ее атаки на бесстыдство моды, на безумство женщин. После одного интервью, которое она согласилась дать «Нью-Йорк Геральд Трибюн», она спросила меня:— Может быть, я зашла слишком далеко?
Она обрушила целый залп резкостей на так называемых самых элегантных женщин, и особенно на Жаклин Кеннеди.
— Ба, когда решаешься говорить правду, надо идти до конца.
Кто же был достоин помилования, на ее взгляд? Жорж Кравенн умолял ее войти в Комитет по празднованию восьмидесятилетия Мориса Шевалье[309]
:— Это тот, который поет: «У нее маленькие ножки»? Какая вульгарность!
Молодые звездочки грязны, как поросята: «Идите вымойтесь, и я решу, смогу ли одолжить вам пижаму».
Я с удивлением смотрел на Коко:
— И они идут мыться?
— Конечно.
Она упрекала Кравенна за то, что он организовывал свои праздники за границей, в Тунисе, в Ирландии. А Париж? Иностранцы умирали в нем от скуки. О них забывали. Парижских сезонов больше не существовало. Есть только один бал, который дает Карим, кстати даже не француз. В таких условиях зачем женщинам одеваться. В Доме Шанель, дела которого, однако, идут хорошо, пришлось уволить сотню работниц.
Богатые должны заставлять работать бедных. В ее голове это убеждение сохранилось до конца. И в то же время она пересказывала свой разговор с одним министром:
— Я ему сказала: наша политика отвратительна. Страшно думать, что людям приходится справлять нужду в уборных на лестницах или во дворе, общих для нескольких семей. Вы представляете, что там делается по утрам?
Странная мысль, по всей видимости, связанная с давними воспоминаниями.
— Надо было устроить, чтобы у всех были уборные, — говорила она, — а потом уже исследовать космос.
Она все допытывалась у меня:
— Почему вы мечтаете отправиться туда, куда надо все брать с собой, даже воздух, чтобы дышать?
— Вы не верите, что существуют планеты, подобные нашей, где люди, похожие на нас, говорят, как мы?
Она качала головой: «Нет. Надо оставаться на земле, мы на ней родились. Смотрите, в какое гнусное время мы живем»;
«Надеюсь, что выборы выметут де Голля и его банду».
Этот возглас отражал разочарование. В глубине души она считала, что ей принадлежит право одевать V Республику. Для нее, все еще жаждущей реабилитации, мадам де Голль в костюме от Шанель была подобна благословению кардинала Парижа. Разумеется, даже под угрозой плахи она в этом не призналась бы. Свой антиголлизм она объясняла туманными социальными мотивами:
— Французы не в состоянии жить на то, что зарабатывают. Все, что поступает в государственную казну, служит фасаду, престижу. Какому престижу, бог мой?
Мне случалось напоминать ей, что миллионы французов зарабатывают менее 300 или 500 (в зависимости от года) франков в месяц.
Возле Довилля она заметила кемпинги.
— Кажется, для этих людей вырыли что-то вроде траншей, как для солдат? Пошел дождь. Я думала: какой ужас, в этих траншеях все поплывет.
Она не часто отваживалась на такого рода социальные заключения. Ее мир принадлежал противоположному лагерю. Де Голли не признавали роскоши. О, она не оспаривала их благородства, их класса, который должен был бы сделать их ее союзниками. Не должна ли мадам де Голль
Мадам Помпиду заказывала платья у Шанель еще до того, как ее муж стал премьер-министром[310]
. Им уже приходилось встречаться на обедах. Естественно, Коко была приглашена в Матиньон и в Елисейский дворец. После одного из обедов в Матиньоне она произнесла пророческие слова, говоря о мадам Помпиду: «Она губит своего мужа. Она не хочет стать женой президента Республики. Ей не нравится это».Карден присутствовал на этом обеде: «Он ничего не говорил, с грустью глядя на все».
Когда она встречала кого-нибудь из своих врагов-модельеров, то в течение нескольких дней находила их почти очаровательными, скромными людьми; она даже признавала за ними некоторый талант: