Павел Николаевич обратил к нему удивленный взгляд. Родзянко перевел смешок в покашливание, будто запершило в горле. Поймал нить разглагольствований оратора. Загнул, батенька, хватил лишку. О явочных формах – это чересчур. Но в общем и целом правильно. Тревожное время. Россия жаждет перемен. Осточертела эта ведьмина пляска вокруг темного мужика наверху, назначения и смещения министров по его указу, слухи о связях царицы с Вильгельмом... Победа, воссиявшая в начале войны, обернулась отступлением в Галиции, сдачей Польши, оттеснением из Румынии. А тут еще недородный год, расстройство транспорта. Благо хоть увеличили производство пушек и ружей. Теперь на Руси все держится на промышленниках. Коли так, у них и должна быть полная власть. Нет же, пыхтит, отдуваясь, их старый паровоз вдогонку за аглицкими и французскими курьерскими поездами... А надо доехать. До врат Царьграда, до Босфора и Дарданелл. Нужны, ох как нужны проливы – распахнутые ворота на мировой базар, где за прилавками российские купцы готовы будут помериться сноровкой с торговцами любых стран.
Рукоплескания. Значит, профессор кончил. Аплодируют кадеты, польское коло, прогрессисты, мусульманская группа, трудовики, несколько кресел в рядах справа. Молчат самые левые – социал-демократы. И самые правые. Правых, во главе с Пуришкевичем, ничем не проймешь. Для них все, что от царя, свято. А вот левые... Ну их и всего-то пятнадцать депутатов против четырехсот. Слава богу, депутатов-большевиков еще в начале войны заковали в кандалы и отправили по Владимирке. Ничтожная горстка решила бороться против всех!.. Смешно. Оставшиеся, меньшевики, – эти покладистей. Интеллигенты. И в главном, в заботах о войне – вместе со всеми.
Ну да кто там следующий? Родзянко смотрит на список ораторов и шумно вздыхает. Шантрапа. Адвокатишка. Звонит в колокольчик:
– Слово депутату Керенскому. Прошу вас, Александр Федорович!
Депутаты в креслах, публика на хорах приходят в движение – предвкушают очередное скандальное представление.
Он чувствовал. Нечто неясное, но томительное – как ощущаешь приближение грозы тяжелым душным днем. Казалось бы, только гнетущее безветрие, но за горизонтом уже ворчит, перекатывается, полыхает зарницами. Дальние отсветы еще не видны, а уже теснит дыхание, холодит сердце. Глянь, и затуманился окоем, потянулись серо-свинцовые тучи. Он знал, что и как нужно сказать, чтобы вызвать шум в зале, скандал с выплеском на газетные страницы: "Этот совершенно неистовый Керенский!.."
Ночами Ольга Львовна обнимала его, шептала:
– Зачем, Саша, зачем? Подумай о детях, обо мне!
– Я знаю, Люлю, до какой грани можно, – успокаивал он. – Я же юрист. Не забывай: я и депутат, неприкосновенная личность!
– Ну и что? Вон депутатов социал-демократов угнали в Сибирь!
– Пойми, Люлю, то были большевики. Они выступали против войны и узаконенного строя: "Поражение своего правительства и превращение империалистической войны в войну гражданскую"! Повторяли вслед за своим Ульяновым-Лениным. Кощунственно! Я сам бы отправил их на каторгу. Все знают: я жажду победы над германцами. Но я жажду и свободы трудовому народу. Я могу, пожалуй, найти общий язык с теми социал-демократами, которые остались в Думе, с меньшевиками. Но по духу мне ближе социалисты-революционеры, только без их крайностей. Тебе этого не понять, Люлю...
В полночь, в спальне говорить с любимой женщиной о политике? Но он ощущал себя политиком до мозга костей, каждой клеткой организма. И в любую минуту жизни. Это его стихия! Речи с трибун. Гром аплодисментов и негодующий рев. В четвертой Думе он стал лидером группы трудовиков. Их было всего девять – почти наполовину меньше, чем даже социал-демократов. Но все равно – лидер. Среди кадетов он вряд ли мог выдвинуться, там правит Милюков. Об октябристах и говорить нечего – в кармане пусто.