Уличная жизнь — это и валяющиеся на тротуаре перед баром пьяные клерки в черных костюмах, узких галстуках и шерстяных блузах. Люди мочатся прямо на улице, плюют под ноги. Кто-то отпускает замечания по поводу твоего роста, твоего цвета волос. Вослед летит:
Если ты иностранец, тебе не положено вступать с местными в неформальные отношения — «брататься» с ними. Тебе нельзя входить в дома японцев или в японские рестораны. Но на улице ты сливаешься с толпой, становишься частью этого шумного, суетливого мира.
Игги привез с собой дипломат, полный монахов, ремесленников и нищих из слоновой кости, но он не знал ничего об этой стране.
«Кодахром»
Игги рассказывал мне, что до приезда в Японию он прочел о ней всего одну книгу — «Хризантема и меч: модели японской культуры», которую купил по пути в Гонолулу. Книгу по заказу американского Управления военной информации написала Рут Бенедикт — на основе исторических сведений, сообщений прессы, переводной литературы и бесед с интернированными японцами. Ее ясность и доходчивость объясняются, возможно, тем, что Бенедикт непосредственно не соприкасалась с Японией. В книге подчеркивается приятная в своей простоте полярность между самурайским мечом, означающим ответственность за свои действия, и хризантемой. Ее знаменитый тезис о том, что японцам присуща скорее культура стыда, нежели культура вины, очень впечатлил американских чиновников, работавших в Токио над планированием новой системы образования, правовой и политической жизни в Японии. В 1948 году книга Бенедикт была переведена на японский язык и стала крайне популярной. Еще бы! Ведь японцам было очень интересно узнать, какой увидели Японию американцы. Уж тем более какой увидела Японию женщина.
Сейчас передо мной лежит экземпляр книги Бенедикт, принадлежавший Игги. Его педантичные карандашные пометки на полях (по большей части восклицательные знаки) заканчиваются за семьдесят страниц до конца книги — до глав о самодисциплине и детстве. Наверное, самолет приземлился, и чтение пришлось прервать.
Первая контора, где работал Игги, находилась в квартале Маруноути с его скучными широкими улицами. Летом там стояла невыносимая духота, но ему запомнился и холод той первой зимы 1947 года. В каждой конторе имелась
Вечер. Помещения конторы освещены со стороны пожарной лестницы. Служащие склонились над пишущими машинками, рукава белых рубашек высоко закатаны: эти молодые люди заняты — они творят «японское чудо». Среди бумаг — сигареты и счеты. Сидят они на вращающихся стульях. Игги почти не виден: он стоит, держа стопку бумаг, в кабинете с непрозрачным стеклом и телефоном (вещь редкая).
Сотрудники узна
Игги очень не понравилось в гостинице в той части Токио, которая напоминала Денвер, и через несколько недель он нашел себе дом. Он стоял на краю озера Сэндзоку, на юго-востоке Токио. Это был скорее пруд, объяснял Игги и, чтобы не было путаницы, уточнял: не какой-нибудь английский прудишко, а настоящий пруд вроде Уолденского, где жил Торо[81]. Он въехал туда зимой. Хозяева предупредили Игги о вишневых деревьях в саду и вокруг водоема, но весна все равно застигла его врасплох. Несколько недель длилось это удивительное зрелище — цветение сакуры. Потом цветов стало столько, что, по его словам, казалось, будто сетчатку облепило слепящее белое облако. Глядя на это буйство, ты переставал различать передний и задний план, терял ощущение расстояния: глаз просто утопал в белизне.
После многих лет кочевой жизни, когда все имущество умещалось в паре чемоданов, Игги обрел дом. Ему было сорок два года, он успел пожить в Вене, Франкфурте, Париже, Нью-Йорке и Голливуде, а потом в казармах во Франции и Германии — и еще в Леопольдвиле, — но до той самой пьяняще-свободной весны в Японии у него еще никогда не было возможности запереть дверь своего дома.