— Вот мы одели молодого человека. А теперь покажите материал «для женатых». Есть что-нибудь?
— Приличного пока ничего, — почтительно ответил продавец. — Ожидаем английское трико. Я вам тогда позвоню.
Меня словно из брандспойта окатили: настроение сразу омрачилось, покупка, которую я держал в руке, показалась ничтожной. Действительно, материал у костюма грубый, дешевый. Навряд ли мне когда доведется носить костюмы «для женатых», какие носил Илларион Мартынович. Я поспешил поблагодарить Углоновых и откланяться. Может, это вышло бестактно? Хрен с ним, какой из меня дипломат? Я не умею запрятывать свои чувства в дальний кармашек. Да они, кажется, собирались еще смотреть белье «для женатых».
Когда мы ждем деньги, сумма представляется нам крупной, кажется, и в наволочку не уложишь; стоит же ее получить у кассира, как она тут же сжимается в руке, будто лопнувший воздушный шарик. Так у меня получилось с этой тысячей рублей. Словно у меня их ветер вырывал из рук — настолько быстро летели трешки, червонцы, сотни. Я-то думал, деньги мне и за год не истратить, а тут даже на пальто не хватило, и пришлось носить старенькое, худое, с обвисшими карманами. Ладно. Жена дома заштопает рукав, и я перетерплю до следующего гонорара.
Последние сорок процентов за книгу я должен был получить только на будущий год, по ее выходе в свет.
Ничто не удерживало меня больше в Москве. Свободен! Скорее в деревню, к семье! Засяду за что-нибудь новое. У меня давно навертывалась повестушка о гражданской войне, я уже и заглавие придумал: «Дедово подворье». Очерк в голове вертится. Устрою себе, как Пушкин, «Болдинскую осень»: будет что показать Углонову. Редакции журналов по-прежнему отказывались меня печатать, возвращали рукописи обратно: не поможет ли новый покровитель?
Когда за грязным окошком медлительного смоленского поезда замелькали заиндевелые телеграфные столбы, придвинулся черный, безмолвный и таинственный лес, освещенный высоким невидимым месяцем, я почувствовал, будто с меня свалились вериги. До чего же хорошо ехать домой к родным: душа поет!
Остаток осени и всю зиму я провел как отшельник в бывшем Колоцком монастыре. Жили мы, как и все учителя, воспитатели школы глухонемых, в сырой, низкой келье. С утра я садился у небольшого окна с толстенными каменными стенами, выходившего во двор на старинную облупленную церковь без крестов. Чтобы не закапать чернилами обеденный стол, застилал его поверх скатерти газетой, терпеливо и упрямо скрипел пером. Вскакивал, подбегал к своей «библиотеке», которая вся помещалась на ядовито-розовой этажерке, работы местного столяра, брал одного из любимых классиков, читал, сравнивал с собой и тут же начинал заново строчить, марать, править рукопись.
В два часа из интерната возвращалась Тася, и келья наполнялась ее ласковым голосом, смехом: казалось, начинали золотисто светиться сырые углы и не так тянуло холодом от цементного пола. Садились обедать. После обеда мы с женой ходили гулять, но чаще она ложилась «часок отдохнуть» (рано вставала на дежурство), а я выходил из дома один.
По накатанному санями проселку я шел к железной дороге в лес. Дотлевала короткая и неяркая заря, в набежавших сумерках лохматые ели казались одетыми в длинные вывороченные тулупы, низенький, стелющийся можжевельник вылезал зелеными иглами из сугробов, голые березы спорили белизной со снегом, а черноклены, ольха стояли будто обгорелые. На озерцах, под чистым льдом, в закатном луче солнца, кораллами горела мерзлая клюква. В лесу то и дело попадались петлистые заячьи следы.
Часа два спустя, разрумянясь на морозце, обдумав, что писать дальше, я возвращался в деревню, вновь нетерпеливо садился к столу в своей келье и сразу забывал обо всем на свете. Желтоватый круг, падавший из-под бумажного, обгоревшего у стекла абажура керосиновой лампы, далеко за полночь освещал перо в моей руке, чернильницу-непроливашку, белые листы тетрадки, исчерканные цветными карандашами…
Первый же рассказ, написанный о гражданской войне, я отослал Иллариону Углонову, и, конечно, мне стал сниться конверт с московским штемпелем, твердый, глянцевитый лист почтовой бумаги, исписанный его бисерным, неразборчивым почерком. Как-то он оценит рассказ? Обрадует меня или… быть не может, чтобы огорчил.
Прославленный писатель не ответил.
В марте следующего, 1934 года издательство вызвало меня в Москву читать гранки «Карапета». Все ощутимее приближался знаменательный день выхода книжки.