Бред. Натуральный бред. Зачем я все это пишу? Привычка? Пора отвыкать от старых привычек. Кто же научил меня вести дневник? Отец? Не помню уже… Может, отец. Может, кто-то из первых учителей. Зачем все это? Особенно теперь? Кто это все прочтет?
Очевидно. Разумеется. Конечно, последний! Даже если бы не… Все равно последний. Не думать! Закройся! Прекрати думать, ты, кретин!..
Альрихт Родефрид, гроссмейстер, сломал перо и швырнул обломки в стену. Попытался швырнуть. Декшасс, эта физика!.. Швырялся Дани пухом против ветра, а Эдхен лила воду в решето… Альрихт, стиснув зубы, вырвал чистую страницу из дневника и вытер брызги чернила с руки. Потом двумя пальцами взял дневник и подошел к камину. Постоял, раскачивая толстую тетрадь за уголок возле корешка, и разжал пальцы.
Горело славно.
В задницу все, что было раньше. Прощай, глупый добрый отец, слишком старательный, слишком наивный. Ты вовремя ввязался в драку, ты умер с честью, ты не дожил до Заката, и на твоем памятнике высечены красивые слова. Если это ты научил меня вести бессмысленные дневники, то я тебя прощаю. Прощай и ты, матушка. Проклятая чахотка была к тебе милосердна. И я прощаю тебе идиотскую попытку женить меня в пятнадцать лет. Хорош бы я был сейчас, с румяной коровой в будуаре, тремя-четырьмя орущими и пищащими придурками в непредсказуемых местах, и еще непременным кудлатым шнатцраузером в углу у камина. Он бы сейчас поднялся, вкусно зевнул и скептически смотрел бы на угли, которые я ворошу кочергой, как будто рассчитываю найти там нечто… Нечто, выпавшее из обугленного переплета, сохранившееся и, невзирая ни на что, сообщающее миру, что у Альрихта, гроссмейстера Родефрида, было прошлое. Слава Эртайсу, прошлого не было. Ничего не было. Не было румяной дуры, которую сегодня пришлось бы отравить или прирезать… Не думать!
Он стремительно вышел из кабинета, но не хлопнул дверью. Привычка. Тщательность. Аккуратность. Дерьмо. Старательные кошки. Погадив, следует закопать кучку и тщательно почиститься. Тогда никто, никто и никогда не догадается, что кошки тоже способны гадить.
Он очень устал от того, что творилось последние недели в его сознании. Трудно. Сумбур. Избыток блуждающих в сумерках чувств, сплошные обрывки, никаких длинных, последовательных мыслей. Трудно. Безумие. Мир — как сквозь воду. Много воды. Как сквозь пелену дождя. Может быть, дождь все-таки отражает его ощущения? Нет. Я слаб. Для дождя нужно много Силы. Много Силы. У меня столько нет. Пока нет. Еще так долго, так долго не будет. До конца света. А потом?
— Все, что было раньше, уже не в счет, — сказал он, обнаружив себя в передней, натягивающим мягкие высокие сапоги. Да. Дождь. Там, на улице, дождь. Мы не станем ездить верхом сегодня, не станем. Это просто дождь. Чтобы ноги были сухими. Ноги должны быть сухими. Это залог жизненного успеха всякого благоразумного гетмендийца. Дерьмо должно быть закопано, ноги должны быть сухими.
— Сударь?
— Нет, ничего. Давай плащ.
— Вы не слишком рано, сударь?
— А?
Не слишком ли рано? Ничто не слишком. Это было написано на чьем-то гербе. Старом, еще из этого мира. Не помню, на чьем. Неважно. Все, что было раньше, уже неважно. Все равно хорошо сказано. Как раз для меня. Ничто не слишком. Ничто. Ничто…
— Нет, пожалуй, вовремя.
— А-а, — умиротворенно сказала Клеф. — А у господина Клегена вадинк хороший? Помню, раньше у Клегенов вадинк всегда с изюмом подавали.
Это откуда же она помнит? Разве она бывала у Клегенов? Как моя Клеф могла бы оказаться у Клегенов? И пить вадинк? И нортенийское игристое, с нежной розовой искрой, и адзгурджиали?
— Почему с изюмом? Откуда ты взяла?
— Так ихняя Брета на рынке завсегда изюм выбирает так, и чтоб не какой, а только южный, особо из Сестолиса, а то еще хук-су, знаете, светлый такой, что у Океана растет. Это, говорит, Клеф, для вадинка, а то господин Клеген очень любит, чтоб корица с гвоздикой, а потом изюм.