– Э-э-э! – махнул рукой Гаврила. – Энтим эрликам отдарков мало. А вот чих им наш не ндравится, и крест православный. Те псы смердящие одноглазые меня вдругорядь гоняли. Блазню дурниной: «Игер-Кизер! Хазар-Пазар!» Они башками мотают, хырчат, а тем паче бегут. Совсем загоняли по ночи! Благо зарица проклюнулась. Сгинули, будто их не бывало! Тады я вьюгачку на плечи и ходом, ходом оттедова.
– Ох, и горазд ты брехать, – захохотал Петро. – Не язык у тебя, Гаврилка, а ботало!
Гаврила обиженно засопел, лицо его налилось кровью. Видно, не миновать драки. Кабатчик благоразумно отступил за свою стойку. Бугровщик резко поднялся из-за стола, навис над Петром. Но тот надавил ему на плечо ладонью:
– Ладно, я не со зла! Тебя, ослопника, от беды хочу отвлечь.
Дверь вновь завизжала, суетливо ввалились в кабак двое. Юрата их тоже хорошо знал. Один – распоп (поп-расстрига), пропойца Фролка, второй – Никишка Черкас, тот еще варнак и насмешник. Они сдернули шапки, наспех перекрестились и – к стойке.
– Человече, – просипел Фролка. В драке с калмаками ему повредили кадык. – По чарочке-гагарочке налей-ка да поднеси хайрюза соленого.
Никишка, обращаясь к распопу и наблюдая, как Юрата наполняет кувшин пенистым вином, торопливо говорил. Видно, продолжал начатый с улицы разговор:
– …сотню с лишком набрали. Таких ухорезов да сорвиголов, что мать родную не пожалеют ради сытых кормов, чарки пенника да нарядного кафтана из аглицкого сукна. Поселили их пока в крепости, пищалями и пистолями вооружили, пять гарма [68] медных при них и порохового зелья больше пяти пудов. А мне Ондрюшка отказал. Надежи-де нет на меня! А я с калмаками на стенах получше многих дрался!
– Никишка, – махнул рукой Петро, – айда к нам!
И когда тот приблизился, хлопнул крепкой ладонью по лавке.
– Сидай, в ногах правды нет.
Никишка присел, расставив локти. Кафтан на нем был новехонький, из золотой парчи, с опушкой из белой лисы.
– Чего злобишься? – спросил с добродушной улыбкой Петро. – Зачем тебе новый острог? Надоела голова на плечах? Ондрюхе и евонному войску на Абасуге до зимы не выдюжить. Перережут их кыргызы до первых снегов.
– Да мне их острог на ять нужон, – загорячился Никишка. – Мне б туда дорогу узнать. Я сам себе забаву найду. Слыхивал, по ручьям там золота насыпано немеряно. Лопатой греби – не убудется.
– А ясыров своих куды подевал? – скривил Гаврилка щербатый рот. – Али всех сторговал?
– А, – махнул рукой Никишка, – какова лешего сторговал? Калмак пришел, весь торг нарушил. На ясыров корму не напасешься! Отпустил их с Богом. Пусть молятся за спасение души!
– Так оне ж молитв православных не знают! – расхохотался Новгородец. – А болваны ихние по-нашенски не понимают.
– Ну, можа вспомнят добрым словом, – скривился Никишка. – В моем промысле и того с лихвой.
– И-и-и, – насмешливо прохрипел Фролка. Удерживая в руках штоф с вином и две чарки, расстрига присел на лавку рядом с ними. – Что православной душе надобно? Щи с воловиной, пирог с грибами, жбан квасу да холст на рубаху. Ну, для чести еще соболь на шапку или лису на шубу. А больше зачем? В керсту добро да знатство на аркане не уволокешь. Грешно перед острожной голью нарядами бахвалиться, нарошно дегтем гарусные порты мазать. Дегтем бродн [69] смажь, дольше носиться будут!
– Так ты и бродни давно пропил, – огрызнулся Никишка, – а под рясой небось и портов нет?
– Ты мои порты не трожь! Есть у мя порты! И подрясник есть! Негоже каждому байстрюку седало казать!
Фролка вино разделил по-братски. Разлил штоф по чарочкам. Выпили. Петро кивнул на Гаврилу:
– Вон, Никишка, тебе товарищ. Тож от золота ополоумел. Древние варганы рушит, нечисть татарскую в смущение вводит. Грит, золота-серебра в них видимо-невидимо!
Никишка прищурился:
– Не-а! Я живое золото беру, от мертвяков оно худое! Байба тады отвернется, за хвост не ухватишь!
– Места те неведомы, – сказал задумчиво Петро, – нехожены, неезжены, страшны и бездонны, от человеческого разума сокрыты. Дорог, окромя звериных троп, не бывало. Сакмы кыргызские ихними запуками (колдунами) закляты. Кто имя пройдет, дня не проживет.
– Истину глаголешь, Петруша, – сказал расстрига, отдуваясь и отодвигая от себя тарель с отстатками хариуса – хвостом и плавниками. – В тех лесах, что под Саян-камнем лежат, чудища всякие обитают, мамонь называются. Сростом в две сажени, мохнаты, волосаты. Обличьем на людишек смахивают, токо не зубы у них, клыки, и слово человечье им неведомо.
– Брешешь? – вновь засмеялся Никишка. – Ваша порода страсть брехлива!
– За какую деньгу купил, за ту и продаю, – огрызнулся расстрига и умолк, принявшись за второго хариуса.
Вмешался кабатчик:
– То шатуны таежные, бездомные лесомыки сказывали. Волос у мамони черен, а глаза, точно угли костровые, светятся. Дивий зверь, страшный!
– На того зверя управа есть, стрела вострая или пуля свинцовая, – ухмыльнулся Гаврила. – А мне другой зверушка люб. Невелик, не боле рукавицы, только деньгу родит большую.
– Так то ж соболь. Хитрая тварь! – сверкнул глазами Никишка.