— Скажите, мог бы гений Льва Толстого волновать, если бы он описывал одну лишь природу или лица, случайно выхваченные из жизни, не касался грандиозных вопросов войны, мира, современного ему общества, не сказал бы нам о трагедии Анны Карениной, Катюши Масловой?
— Значит, тема, по-вашему, — главное в искусстве?
— Конечно! — подтвердила Глаша. — А все яркие краски, совершенные композиции и самые виртуозные колориты только тогда поражают, будоражат человеческое сердце, когда помогают выразить значительную тему, волнующую идею. Я, например, Перова ставлю выше всех импрессионистов с их красочными сценами на бульваре, белыми скатертями в зеленом саду…
— Пе-ров! — полупрезрительно протянул Ивлев. — Какой он живописец? Он почти не принимал в расчет ни красок, ни колорита. У него они были лишь придатком к удачно выбранным темам.
— И все равно нельзя забыть его «Похорон в деревне», или «Приезда институтки к своему отцу», или «Тройки». Это же художник горячего сердца, истинный поэт скорби и печали!..
— Глаша! — воскликнул Ивлев. — Перов — это отжившая эра в искусстве. Теперь говорят о футуристах, кубистах, появились подражатели Сезанну и Матиссу, целый поток новых направлений.
— Значит, по-вашему, и Некрасов с его «Русскими женщинами» — уже мертвец? — вспылила Глаша. — Нет, Перов, так же как Некрасов, будет жить всегда. А наш Серов с его трезвым реализмом выше всех знаменитых Сезаннов и Матиссов. Как не согласиться с теми, кто утверждает: искусство не имеет права эмигрировать в область «гастрономии», может быть — приятной, но всегда мелкотравчатой!..
— Да, — неожиданно уступил Ивлев, — тема обладает магической силой. Перов действительно навсегда занял в истории русской живописи определенное место. Но… представьте себе, Глаша, насколько его картины выиграли бы, если бы художник исполнил их не в старомодной манере, не простоватым рисунком, а с могучим живописным мастерством Дега или — пожалуйста! — Серова…
— А разве я против того, чтобы значительное содержание соединялось с мастерством?.. Разве я против того, чтобы вы были таким же могучим живописцем, как Репин или — пожалуйста! — Сезанн? Только пишите на темы, связанные с коренными вопросами жизни!
— Спасибо, Глаша! — Ивлев чуть наклонил голову. — Но лишь после того, как гражданская война завершится победой разумных сил, можно вернуться к такой живописи.
— Неправда! — воскликнула Глаша. — И сейчас можно! Разумные начала действуют и непременно победят. Не сомневайтесь…
— Ладно, ладно, — примиряюще проговорил Ивлев. — Садитесь, я еще поработаю.
Глаша взяла гитару, села у окна.
Ее лицо, ярко озаряемое солнцем, выражало некоторое удовлетворение. Ей показалось — Ивлев недалек от ее убеждений. Недаром он, годы не бравший в руки кисти, сейчас пишет с таким увлечением.
Она выше вскинула гитару и запела:
— Да, да, это чистая правда, грядущий день — в глубокой мгле, — очень взволнованно повторил Ивлев. И подошел к Глаше. — Я не знаю, что готовит мне ближайшее будущее? Но я понял, вдруг ясно почувствовал: вы, Глаша, можете придать всей моей жизни особое содержание…
— А я не впервые позирую вам! — вдруг перебила она. — Жаль, вы этого не помните…
— Это было, очевидно, лет десять назад, когда вы девочкой- подростком прибегали к Инне? — догадался Ивлев.
— Не десять, а семь лет, — уточнила Глаша. — Тогда вы были студентом Академии художеств и, конечно, почти не примечали тринадцатилетней подружки Инны. Впрочем, иной раз, вероятно для тренировки руки, усаживали меня, Инну, Машу Разумовскую и Аллу Синицыну в мастерской и быстро делали наброски карандашом или углем. Все девочки были страшными непоседами. Лишь я одна с удовольствием и терпеливо позировала вам. Уголь и карандаш в ваших руках всякий раз поражали меня тем, что они двумя-тремя штрихами живо, почти с волшебной точностью воспроизводили контуры любого лица. Я на листах вашего альбома всегда получалась длинноногой и длиннорукой. И все равно, если эти листы вы бросали, я уносила их домой. До сих пор они хранятся у меня вместе с моими ученическими тетрадями и дневниками. — Глаша улыбнулась, видя, что Ивлев слушает ее с нескрываемым интересом. — Пейзажи, портреты, натюрморты — все, что вы в ту пору писали, было для меня полно прямо-таки неизъяснимой прелести… — Она смущенно взглянула на Ивлева.
— Нет, нет, — всполошился Ивлев, — я умоляю: говорите, говорите!