А часа через два, наконец переправившись на правый берег и широко шагая впереди своего Офицерского полка, поставленного во главе бригады, Марков серьезно и дружелюбно говорил:
— В таком решающем деле нужно действовать всеми ударными силами, а не бросать их в огонь по частям! Так и передайте, поручик, Лавру Георгиевичу. Уверен, я вчера бы с ходу взял город. А теперь большевики оправились от паники, поняли, что мы не всемогущи, и будут драться с нами как с обыкновенными смертными. — Марков длинно выругался и взмахнул нагайкой.
Увидел Романовского.
— Черт знает что! Раздергали мой Кубанский полк, а меня вместо инвалидной команды к обозу пришили. Пустили бы сразу со всей бригадой…
— Не горюй, Сережа! — утешал его Романовский. — Город от тебя не ушел.
Марков быстро зашагал пешеходной тропкой, прихотливо вившейся но обрывистой круче.
Примерно часа через полтора Марков с разгона вклинился в западную часть района кожзаводов, и тогда Корниловский полк, пополненный двумя сотнями молодых елизаветинских казаков, снова поднялся, возобновил отчаянные атаки на позиции красных между Самурскими казармами и пригородом.
Красные вели убийственный огонь из-за белой кладбищенской ограды и казарм. Однако офицерская цепь, возглавляемая самим Неженцевым, просочилась на широкую Кузнечную улицу, по которой двигались трамваи и нескончаемые вереницы военных повозок.
Отряды горожан и красноармейцев бросились на корниловцев со штыками. Завязались рукопашные схватки, отчаянные, как всегда, когда дерутся русские.
Убыль в Корниловском полку была опять колоссальна, а пополнение из молодых казаков оказалось нестойким.
Неженцев, до сих пор безоглядно преданный Корнилову, всегда готовый выполнить любой его приказ, отчаявшись, присел у продырявленного пулеметной очередью забора и огрызком карандаша на клочке бумаги написал нервными, прыгающими буквами рапорт с категорическим требованием об отчислении его от полка, если полк будет пополняться только необстрелянными казаками…
Прочитав рапорт, принесенный на ферму раненым штабс- капитаном Казанцевым, Корнилов встал из-за стола:
— Послать Неженцеву из моего резерва всех юнкеров киевской Софийской школы!
Не прошло и четверти часа, как ему донесли, что чехословацкий инженерный батальон на подступах к Самурским казармам полностью уничтожен, а командир его, полковник Кроль, тяжело контужен.
Нетерпеливо ждал Корнилов известий от Маркова. Неужели и он не ворвется в город? Чем тогда будут оправданы все эти жертвы?
Ивлев был послан к Маркову с категорическим требованием ускорить наступление.
— Пусть во что бы то ни стало овладеет артиллерийскими складами, находящимися на окраине города, где казармы. Снаряды на исходе, — добавил командующий.
Ивлев поехал по берегу Кубани, но и здесь пели пули. Пришлось слезть с лошади.
Судя по беспрерывной винтовочной стрельбе, по отчаянно-торопливому стрекотанью пулеметов, бой на кожзаводах был в самом разгаре.
Ивлев вспомнил, что здесь жила его бабушка, Прасковья Григорьевна, владелица небольшой пекарни. Как знать, вдруг удастся забежать к ней, узнать хоть что-то о доме, об Инне, а может, и о Глаше…
Чем ближе к пригороду, тем чаще встречались ему раненые в окровавленных солдатских рубахах, черкесках, офицерских гимнастерках. А в самом пригороде на улицах, у заборов и на мостовой лежали убитые, стонали, хрипели тяжелораненые. Земля, камни мостовой, кусты, доски заборов алели кровью.
«В мирное время, — думал Ивлев, — люди не выносят укола иглы, жалуются на малейшую мигрень, а в бою — с криком «ура» бегут на штыки, под огонь артиллерии и пулеметов. Ярость затмевает страх смерти и ужас жестоких увечий…»
Красные стреляли по пригороду. Снаряды, пробивая крыши домов, рвались на чердаках, в воздух летели стропила, обломки досок, кирпичи, битая черепица, листы кровельного железа.
«Значит, Марков овладел районом кожзаводов», — понял Ивлев и зашагал быстрее, таща за повод лошадь.
Прасковья Григорьевна сидела на кровати в полутемной комнате, одним окном выходившей на улицу. Окно было наглухо закрыто ставней, и только розовая лампада, напоминая о далеком мирном детстве, благостно сияла в углу перед иконой, озаряя таинственным светом тонкий лик божьей матери.
Заслышав шаги, Прасковья Григорьевна проворно поднялась с кровати. Увидев Алексея, протянула навстречу руки:
— Алеша, родной мой!
— Ты, бабушка, почему не в подвале? — Ивлев поцеловал ее в щеку. — Слышишь, как бьют пушки!
— Алешенька, не знаю, поверишь ли: тебя поджидаю! Чуяло сердце — завернешь ко мне. Слава богу, не обманулось. — Она говорила удивительно спокойно, будто ее внуку уже никуда не надо было идти. — Снимай офицерскую сбрую, садись отдыхай. Я сейчас борщом тебя угощу…
— Спасибо, бабушка, я лишь на минутку. Скажи, ради бога: как там наши? Живы ли, здоровы ли? Почти два месяца, как о вас всех ничего не слышал…
— Ждут и все сокрушаются по тебе. Инна водила меня в твою комнату, показала портрет той девушки… как, бишь, ее кличут? — Прасковья Григорьевна взглянула на Алексея старчески мудрыми глазами.