Любопытно, что в воспоминаниях, кажется, Бориса Лавренёва о Маяковском стишки эти приписывались почему-то Вадиму Шершеневичу, иллюстрируя продажность и беспринципность богемы футуристического направления, которую Маяк якобы к началу войны многократно перерос и от себя отбросил, как фантики.
(Лавренёв перемешал всё довольно причудливо: в реальности вместе с Маяковским над плакатами и открытками работали Малевич, Лентулов, Ларионов, Чекрыгин, И.Горский, Д.Бурлюк.)
Словом, фраза «я с первых дней войнищу эту проклял, плюнул рифмами в лицо войне» – некоторое, безусловно, поэтическое преувеличение.
Параллельно мы с Захаром вели разговор на любимую тему – о послереволюционной литературе (в части влияний известных и сложившихся на тот момент авторов на так называемых «пролетарских поэтов»); Захар обнаружил, что влияние имажинистов – Есенина и, в первую очередь, Мариенгофа, – было много реальнее и мощнее, чем, казалось бы, подразумеваемое и естественное влияние Маяковского и футуристов.
Захар, думаю, своими замечательными открытиями ещё поделится – а я, собственно, опять про другое. О неприятии Маяка «пролетарскими», о недоверии ему, которое его страшно уязвляло и раздражало всю послереволюционную жизнь, от «Пролеткульта» до РАППа. Сами по себе хунвейбины от поэзии его особо не напрягали, он вполне остроумно от них отбивался, но за «пролетарскими» ощущалось хмурое внимание власти и оценка его таланта и преданности в чисто политтехнологических категориях.
Да, вожди – Троцкий, а потом Сталин – периодически цыкали на литературных радикалов, утвердили и профинансировали институцию «попутчиков», но это никого не должно было обманывать. «Наши мысли правильные».
А причина подобного отношения, надо полагать, именно эти военные агитки – их хорошо помнили. То есть в топку шло и дворянство, и непонятный якобы массам футуризм, и карты с бильярдом («ля богема»), но именно пропаганда в «империалистическую» (плюс медалька «За усердие» от царского правительства), похоже, выглядела главным и явным криминалом. «Участие в патриотическом угаре». Всё можем человеку простить, но вот ежели этот человек… У большевиков были свои, явные и неявные, поводы полагать ту войну набором Х-файлов, нежелательных для раскрытия.
А тут ходит красная молодёжь, ждёт и приближает мировую революцию, видит окна РОСТА – сатиру на Врангеля и Юденича, и чисто механически вспоминает про «битых немцев тысяч сто вам» и «разлетался над Варшавой». Ну, – огрубляя, конечно, ситуацию, – представьте реакцию сегодняшних нацболов – добровольцев Донбасса – на прославленного телеведущего Владимира Рудольфовича Соловьёва со всем его бэкграундом. «Талантлив, но мерзок», – как говаривал Довлатов.
Есенина, конечно, тоже попрекали императрицей Александрой Фёдоровной и великими княжнами, и Есенин от этого бесился, но всё же его история несколько другая – он с любой властью играл и придуривался, была в нём толика юродства, привитая Клюевым, он не лез в политические первачи, подобно Маяку, и был тоже куда как уязвим – однако не в качестве рыцаря и жертвы революционного пиара.
Между тем, оба поэта прекрасно понимали силу и действенность наездов «по бэкграунду».
У Маяковского – «мы спросили бы его – а ваши кто родители? / Чем вы занимались до 17 года? / только этого Дантеса бы и видели» – эдакая шутовская неуверенная победительность, в подтексте – сомневающаяся в своём праве задавать подобные вопросы.
РАППовский литератор Тарасов-Родионов, выпивавший с Есениным накануне отъезда Сергея Александровича в Ленинград, где случилось то, что случилось, подробно беседу с поэтом зафиксировал. Поддатый Есенин хвастал: у него якобы имеется поздравительная «телеграмма Каменева великому князю Михаилу Александровичу». Льва Каменева – на тот момент одного из главных большевиков – она, безусловно, страшно компрометировала, тем паче что в союзе с Григорием Зиновьевым и Надеждой Крупской он тогда организовал «новую оппозицию». Всё это должно было доказывать, что он, Есенин, не какой-то отвлечённый лирик, а парень ушлый, тёртый, «в теме». Тарасов-Родионов захотел на документик взглянуть, но Есенин, натурально, тему замотал.
Едва я познакомился с Прилепиным, мы обнаружили одну на двоих общую привязанность к поэзии и личности Сергея Есенина, начавшуюся в детстве и не отпускающую до сих пор. Именно тогда Захар поделился давней мечтой – сделать большую книгу о Есенине, а я нагловато напросился – нет, не в соавторы, но в подносчики идей и материалов.
С тех пор наши есенинские штудии продолжались в диалогах, очных и – чаще – заочных, фейсбучных записях и в личной переписке, были и совместные открытия, и споры – не в застольном яростном стиле, но, скорее, спокойном и деловом – с уточнением формулировок, хотя никакой реализации проекта под ключ не просматривалось. Чистое удовольствие от процесса. Несколько фрагментов растянувшегося на годы поиска новых смыслов в Есенине я хотел бы привести в финале этой главы.