В драматической поэме «Страна негодяев» (писавшейся главным образом за границей) центральный персонаж – бандит Номах. Всем прекрасно известно, что это довольно элементарно зашифрованный Нестор Махно. И вроде как иных вариантов не обсуждается, поскольку Нестор Иванович вызывал у Сергея Александровича живейший интерес (см. «Сорокоуст», переписку с Женей Лифшиц, ту же «Страну негодяев: «Кто сумеет закрыть окно, / Чтоб не видеть, как свора острожная / И крестьянство так любят Махно»). Помимо всего прочего, Махно должен был стать главным героем поэмы с говорящим названием «Гуляй-поле». До нас дошёл из неё единственный отрывок, мускулистый и афористичный, посвящённый вовсе не Махно, а Ленину («Ещё закон не отвердел, / Страна шумит как непогода…» и пр.).
Была ли поэма? Вряд ли. Впрочем, согласно Вольфу Эрлиху, Есенин хвастал, будто его «Гуляй-поле» по объёму больше пушкинской «Полтавы».
Но. Во-первых, Номах именно бандит, а не повстанческий батько, никаких политико-анархо-крестьянских мотивов в его деятельности нет (кроме ненависти к комиссарству, но это традиционное отношение разбойника к власти); банда его промышляет чистым криминалом, идейности ноль, это, современно выражаясь, ОПГ.
Во-вторых, банда Номаха гуляет не по Украине вовсе, а где-то в самарско-оренбургском Заволжье, по пугачёвским местам. Во второй части Номах оказывается в Киеве, уже теплее, но история гражданской войны на Украине свидетельствует, что Махно как раз особой стратегической заинтересованности к матери городов русских не проявлял.
В-третьих, Номах, судя по монологам и репликам, вовсе не народный вождь, а деклассированный лидер из интеллигентов.
А ещё деревенское прозвище Есениных – Монахи, то есть фамилия их вполне могла быть – Монаховы. И где-то на подсознательном уровне Сергей мог называть себя Монахом (про религиозные мотивы и образы – христианские, языческие, сектантские – в ранней, и не только ранней, поэзии говорить излишне).
То есть Номах – это ещё и анаграмма Монаха. Тоже довольно просто зашифрованное альтер-эго автора. Сравним с процитированным:
Лирическая исповедь из «Москвы кабацкой» и «Страна негодяев» писались почти одновременно.
Надо полагать, Номах, помимо прочего, своеобразный символический мостик между Сергеем Есениным и Нестором Махно (кстати, и созвучие Махно с монахом должно было ему льстить).
Любопытно, что Прилепин взял в качестве литературного имени деревенское, родовое имя Захар (того самого прадеда, который бил жену, вставши на лавку, и который под своим именем фигурирует в «Обители»). Принял есенинскую эстафету.
Есенин – поэт какой угодно, но только не центонный. Да и термина такого ещё тогда не знали, и Ерёменко с Кибировым не родились. Когда Есенин использовал в стихах чужие строчки – редкая для него практика, – всегда закавычивал; выглядело немного по-школьному.
Но есть в поэме «Анна Снегина» сильнейшие строки:
Не знаю, замечал ли кто-нибудь до меня, но это четверостишие – полемически развёрнутая цитата из Леонида Каннегисера.
Поэт, юнкер, гомосексуалист, убийца председателя петроградской ЧК Моисея Урицкого (выстрелы Каннегисера и Каплан, ранившей Ленина, прозвучали в один день, 30 августа, и дали начало «красному террору»), он был близким другом Есенина в 1915–1917 гг.
Завершающая строфа стихотворения Каннегисера «Смотр»:
Перекличка очевидна: и не только касаемо Керенского; лирический герой Каннегисера счастлив умереть на поле битвы продолжающейся мировой войны; Есенин проклинает «войну до победы» и кичится собственным
дезертирством. Естественно и разное у поэтов отношение к февральской свободе. Интереснее другое: и сквозь есенинскую злую иронию пробилось юное восхищение революцией и горечь надежд дооктябрьского 17-го.
Поэт Георгий Иванов как раз мастер центона:
Написано это много лет спустя после расстрела Каннегисера, в пятидесятых, и полемизирует Иванов не с ним, а с эмигрантской публикой, для которой Каннегисер оставался символом борьбы и «рыцарем свободы»: