Веселая это была работа. Последнее время по той или иной причине — а может быть, и по многим причинам — он ходил словно в воду опущенный, но сейчас, работая в кузнице, в этом удивительном ядреном воздухе, он почувствовал, что на душе становится легче. Он бил молотом по красному, сыплющему искрами железу и пел.
Пел он разные песни, все, что приходило в голову.
Или другую песенку, которая ему очень нравилась.
Но всего чаще он распевал балладу о Вилеманне и Синей горе.
Юн качал мехи, но частенько наведывался к наковальне посмотреть на работу — говорил, что хочет поучиться. Схватывал он все быстро и говорил, что работа эта веселая.
Он тоже начал напевать песни Ховарда.
— Занятно у тебя на родине поют, — сказал он. — Попытаюсь выучиться.
Вскоре он уже знал эти песни, — но петь их по-телемаркски так и не научился.
Ховард и Юн проработали в кузнице много дней.
Однажды свет в дверях заслонила какая-то фигура, и в кузницу просунулась благостно склоненная набок голова. Это был один из ближайших соседей, Ханс Энген, хэугианец, здешний праведник, как его — не слишком дружелюбно — называли в Нурбюгде. Ховард помнил его по свадьбе — он был только в первый день. На лице у Энгена словно застыли следы слез, пролитых над скверной человеческой. На полшага позади стоял его восемнадцатилетний сын, как и отец, склонивший набок голову, но следов от слез на лице его было пока еще поменьше. Он повторял все движения отца. Если отец делал шаг, то и сын делал шаг, если отец пятился, пятился и он.
Старуха Мари рассказывала Ховарду о Хансе. Хороший он хозяин, особенно с тех пор как стал хэугианцем — эти люди помогают друг другу, учат друг друга. Но вот веселым собеседником его не назовешь. И не приведи господь иметь такого отца. Когда его сын, меньшой Ханс, проказничал, бывало, мальчишкой, Ханс отзывал его, объяснял, что тот сделал плохого, и говорил под конец: «А теперь подумай об этом до субботы».
А в субботу уводил мальчонку в дровяной сарай и порол, часто до крови. Крики несчастного ребенка были слышны на всех соседских хуторах.
Так мальчик и стал забитой тенью своего отца.
— Бог в помощь! — сказал Ханс. — Слышу, поете вы. Хороший обычай. Я сам тоже часто пою, как умею. Нельзя забывать господа, ни трудясь, ни отдыхая. Хм. А вот тот псалом, что ты пел, я такой мелодии вроде бы не слышал…
— Это псалом из Телемарка, — ответил Ховард.
Юн растягивал мехи в углу и ухмылялся. Хэугианец заметил это, но виду не подал. Ему не с руки было оскорбиться и уйти, слишком уж хотелось узнать, чем тут занимаются.
Ага, стало быть, они мастерят железные лопаты, вилы и кирки. На вид неплохо. А они не слишком тяжелы будут?..
— Поднатужиться придется, — ответил Ховард. — В Писании сказано: «В поте лица твоего будешь есть хлеб».
Верно, верно. Но вот он по простоте душевной всю жизнь считал, что железо землю отравляет…
— Посмотрим, — сказал Ховард. — Что-то в тех местах, где сейчас и плуги, и бороны, и лопаты, и вилы из железа, не замечали этого.
Да, да, верно. В столице — и в других больших городах — там, конечно, в этих делах больше смыслят, чем тут у нас в глуши, где народ по простоте душевной только пахать умеет.
На это Ховард ничего не ответил, а хэугианец, еще раз обшарив взглядом кузницу, отправился восвояси, благостно склонив набок голову.
— Ты бы как-нибудь при случае научил меня этому псалму, — сказал он на прощание.
Да, мужик неглупый. Но вот этот вечный его благостный вид, ну прямо ни дать ни взять Иисус!
— Тьфу ты, что за дрянь человек!
Юн даже сплюнул.