— Ты знаешь Хёгне Лиэна? Думаешь, он сумасшедший? Нет, ума-то у него хватает, только доверяет он не многим. Доверяет мне и доверял Рённев — потому что мы оба чужаки, так он говорил. Через неделю после похорон он пришел и спросил, что я думаю делать. Вряд ли я собираюсь обосноваться в Ульстаде, сказал он, потому что, по существу, теперь это хутор Кьерсти. Видишь, насколько он больше других понимает, все другие-то думают — я буду цепляться за такое крепкое хозяйство, по-иному они и думать не могут. А знаешь, что мне предлагал Хёгне? Купить Лиэн. Лучший хутор в селении за тысячу далеров — ну, конечно, я должен буду выплачивать Хёгне солидное пожизненное содержание. Он бы как сыр в масле катался, если б я согласился… Тысяча далеров у меня есть. И возьмись я за Лиэн, хутор давал бы мне сотни далеров в год. Я не отказался, потому что не хотел старика обидеть. Но не сказал и «да». И не приму предложения — я задумал уехать, и подальше. Куда-нибудь, где б ничто не напоминало мне Рённев!
Юн уткнулся лицом в ладони и заплакал.
— Уж и не помню, когда я был такой счастливый! — вымолвил он. — И все от того, что ты сказал. Пойми же меня, черт тебя задери, после смерти Рённев ты единственный в этом треклятом селении, кто мне по душе. И нет для меня ничего горше твоего отъезда. Но пусть черти разрежут меня на куски и изжарят — за последние годы я ничему так не радовался, как твоему решению уехать, хоть мне и не с кем будет на охоту сходить и потолковать.
На утро Юн и Ховард проснулись с тяжелой головой.
В тот день они убили лося.
Когда назавтра, возвращаясь с лосем, они ненадолго остановились дать отдохнуть лошадям и самим перевести дух, Юн нарочито безразличным тоном спросил:
— Ты не встречал в последнее время Аннерса Флатебю?
Ховард удивился.
— Аннерса Флатебю? Да я не разговаривал с ним бог знает сколько лет. Кстати, ведь он, говорят, рехнулся.
Рассказывали, будто он не в себе с того дня, как Нурбю оттягал у него две тысячи молов леса и треть земли. Будто ходит по тропе и громко разговаривает сам с собой, рассказывали, что и видения всякие ему чудятся. Ховард что-то такое слышал. Как раз этой весной Аннерсу привиделся Старый Эрик в образе Ханса Нурбю — он в ночь на пятницу сидел верхом на крыше сарая в Нурбю. Что это сам черт, а не Нурбю, он понял потому, что вокруг него прыгали желтые и зеленые языки пламени.
— Малость рехнулся? — переспросил Юн. — Это бы еще куда ни шло. Поговаривают, он тебя ненавидит.
— Меня? — еще больше удивился Ховард. — Я его едва знаю.
— Это неважно, все просто объясняется. Баба его изошла злобой, когда Аннерс треть хутора потерял. Они так лаются, что на всю тропу слышно.
И, болтают, эта Берта с утра до вечера ставит ему тебя в пример. «И почему ты не можешь поднять хутор? — долбит она свое. — Погляди на Ховарда из Ульстада! Он ведь поднял хозяйство!» Этот Аннерс всегда-то был никудышный хозяин. Но я могу понять, что ему тошно слушать о тебе с утра до вечера. Потом он, конечно, приметил, что вы с Нурбю друзья, хоть я никак не возьму в толк, что у тебя общего с этим сквалыгой. Вот Аннерс и решил, что ты с Нурбю заодно, и проклинает тебя, как и его. Да, кое-кто считает, что тебя он ненавидит даже еще больше. Ты ведь к тому же чужак. Потому мне чудно слышать, как он повсюду, как бы это сказать, хвастает, будто нынче осенью он с тобой частенько беседовал. Ты-де с ним советуешься, говорит он.
— Чушь! Чепуха! — возразил Ховард. — Мы и двух слов не сказали друг другу за последние три года. И о чем мнё с ним говорить?
— А я откуда знаю! — сказал Юн.
Но он почувствовал облегчение.
— Сплетни они и есть сплетни, — отмахнулся он.
Когда Ховард вернулся из леса, в горнице на столе лежало письмо. Его принес посыльный из усадьбы пастора, объяснила Гуру.
Письмо было из Телемарка, от его брата Ермюнна. Написано Педером Труннсеном, учителем. Ермюнн никогда не горел желанием выучиться грамоте, а старый Юн, видно, умер.
В письме скупо сообщалось, что его мать, недолго проболев, умерла в прошедший 27-й день августа 70 лет от роду.
С тех пор прошло уже почти два месяца. Ховард, как сейчас, помнил этот день — он пошел к Хансу Ульсену Томтеру за медвежьей шкурой. Ховард, иногда веривший в свое ясновидение, в тот день о матери и не думал. Вот она и умерла, как жила, тихо и незаметно. Умерла от «немощи старческой», как писалось в письме.
Но она-то — он не сомневался — в свой последний день, в тот день, когда он, возвращаясь верхом, думал только о медвежьей шкуре, думала о нем.
Нет, и он думал о матери. Он подумал не без самодовольства: «Видела бы эту шкуру мать!»
Но у нее в тот день были другие заботы.
В конце письма было приписано несколько строчек о том, что больше всего волновало Ермюнна.