— Морозец-то каков, а? Аж легкие донизу прохватывает. — И прибавил, видимо, желая завязать разговор: — Проводница баяла — сейчас будет большая станция. Паровоз отцепят, электровоз прицепят. Километров пятьсот протащит он нас. Вот это, я понимаю, езда. Плавно, без толчков, без сажи и копоти. Прогресс!
— Ишь ты, на пятьсот километров электровоз гоняют. Слыхом не слыхал, — ради вежливости отозвался Меркулов.
— Ничего удивительного. Наш человек все может. Большие масштабы! До войны, например, мы, сталевары, не умели скоростные плавки варить, а теперь — за милую душу.
— Все да не все наш человек может. Скажем, врачи не со всякой болезнью могут совладать, хоть и мозговитый народ. Недавно моя жена померла. Хорошая была женщина, другую такую поискать. А отчего померла? Вены стали зарастать от ступней до самого пояса. Врачи и так и сяк: и облучения ей делали, и уколы, и натирания — зарастают вены, и шабаш. Пока поступала кровь в ноги, моя Любушка кое-как перемогалась. А перестала поступать — ноги начали мертветь, разлагаться. Мучилась она, мучилась, недели две не спала и умерла. А могутная была женщина! Пятипудовый мешок картошки, бывало, хватит на загорбок и не пошатнется. — Павел Тихонович замолчал, сердитые морщинки собрались на широкой переносице. — Да кто ты такой, чтоб я для тебя душу раскрывал? — мрачно буркнул он Георгию Сидоровичу.
— Кто я? Твой спутник. Я, если хочешь знать, переживал, что ты целый день лежал колодой. Лежишь, моргаешь глазами — и молчок. А мне тяжело. Сердце болит. Не переношу, когда вижу, что кто-то рядом со мной несчастен. Из кожи бы вылез, а помог. Дурацкий характер.
— Хороший характер, — возразил Меркулов, но обер-мастер не расслышал его слов, потому что в то же самое время длинно и натужно прогудел паровоз. Звучное эхо многократно повторило это гудение где-то близко — вероятно, среди каменных зданий города, откатившись вдаль, плавно рассыпалось.
Сбавляя скорость, поезд проскочил мимо состава бензоцистерн и остановился возле голубоватого вокзала с огромными стрельчатыми окнами.
Меркулов и Георгии Сидорович вышли из вагона. По холодному, оттого и гулкому асфальту перрона шагала на посадку группа солдат с автоматами за спиной. Позади них двигалась высокая дама в беличьей шубе, а рядом с нею семенил, сгибаясь под тяжестью двух объемистых чемоданов, курносый парень в шляпе.
Воздух в вокзале был сырой, прокуренный, застоявшийся. На длинных желтых скамьях сидели и лежали люди. Уборщицы в холщовых фартуках подметали пол, посыпанный мокрыми опилками. Обер-мастер ушел в буфет. Меркулов разыскал стеклянную телеграфную будку, взял бланк и вывел на нем красивым кудреватым почерком:
«Милая Катенька еду один маму схоронил что не сообщил не обессудь пожалел встречай пятого семь утра папа».
Заплатив за телеграмму, он грустно поплелся из зала. И вдруг ему захотелось напиться до беспамятства и забыть, забыть хоть на несколько часов свое бесконечное горе. Он распахнул дверь ресторана, но не перешагнул через порог, в который кто-то на счастье вделал подкову: мысль, что в вагон он ввалится пьяным, остановила его. Он круто повернулся и торопливым шагом пошел к выходу.
Перрон уже опустел. Порывистый ветер откидывал полу шинели железнодорожного милиционера, но тот, не теряя блюстительской осанки, продолжал терпеливо стоять под электрическими часами и щеголевато постукивал звонкими от подковок каблуками. По обочине пути бежал, махая ржавой рукавицей, сцепщик, а позади него плыл краснодугий электровоз. Меркулов невольно вспомнил «овечку» — первый паровоз, который ему довелось увидеть. Тогда Павлу Тихоновичу было лет двадцать. Необстрелянный, застенчивый красноармеец, он ехал в теплушке на Дальний Восток. На больших стоянках он уходил в голову состава, подолгу рассматривал удивительную, маслянисто-черную машину. Из ее длинной трубы, прикрытой железной сеточкой, вился кудлатый дым.
— Красивая моя коняга? А? — посмеивался машинист.
— Не так красива, как сильна. Таким бы конем пашню подымать — хлебом бы завалились.
Павел Тихонович поднял воротник: заломило от холода затылок. Подумал: «Устарела «овечка». И некрасивая, и невыгодная. И вообще, наверно, паровозам скоро каюк. Хватит, отслужили свое. А что будет лет через тридцать? На чем будут ездить? На каких-нибудь атомных машинах… Эх, интересно!.. Знать, не увижу. Мало живем. Очень мало».
Когда он уже ступил на подножку вагона, его догнал Георгий Сидорович.
— Ядовитая погодка. Люблю! — сказал он и, приблизившись к уху Павла Тихоновича, шепнул: — Специально для тебя, мил человек, пару бутылочек пива прихватил. Худой ты. Пиво полноту придает. Надеюсь, не откажешься?
— Чтобы уважить вас, не откажусь, — ответил польщенный Меркулов и добавил: — Георгий Сидорович, вы обязательно оставьте мне свой адресок. Вернусь домой, сделаю вам шкаф, если пожелаете, и выжгу на дверце ваш портрет. Точь-в-точь выжгу. В этом деле я собаку съел.
— Спасибо, мил человек, адресок оставлю и шкаф закажу.