— Два месяца корпел по вечерам. Как ни говори, для внука делал. Притом — единственного.
— Дуб? — щелкнул Перцевой ногтем по рамке.
— Дуб.
— Чувствуется. И вообще вещичка стоящая, хоть в Третьяковку помещай.
— В Третьяковку не Третьяковку, а на городскую выставку охотно брали, да я не дал.
— Зря. Зачем прятать свой талант от людей?
Павел Тихонович не понял, всерьез сказал зять или пошутил, но в сердце ворохнулось что-то неприятное.
В прихожую вбежал Сережа. Его появление словно выплеснуло из души Меркулова только что возникшее непонятное и тревожное чувство; каждая клеточка лица, источенного морщинами, засветилась радостью и лаской. Он наклонился, протянул к мальчику руки, похожие на короткие корни:
— Внучек, золотой, иди к дедушке. Не бойся. Я добрый.
Сережа остановился, тряхнул кудрявой головой.
— Ишь, хитрый какой. Ты не дедушка. У дедушки борода, а у тебя нет. У нашего дворника борода. Он — дедушка. А ты — дяденька.
— Ошибся, Сережик, дедушки бывают всякие: бородатые и безбородые.
— Мамочка, он по правде говорит?
— Правду, правду. Он мой папа и, значит, твой дедушка. Ты же его ждал. Он портрет твой выжег. Посмотри-ка.
Сережа взял подарок, внимательно стал разглядывать. От удовольствия на его щеках проступили симпатичные вороночки. Время от времени он поднимал на Меркулова глаза, как бы стараясь убедиться, мог ли тот выжечь такой хороший портрет. Павел Тихонович с волнением ждал, что скажет внук, но не выдержал и спросил:
— Нравится?
— Еще как! А ты все сам делаешь?
— Нет не все. Стулья, шкафы, столы, этажерки.
— И сам их придумываешь?
— И сам и не сам.
— А к нам ходит дядя Леня. Он реактивные самолеты придумывает. Вот. А я ему помогаю. У меня есть «Конструктор». Я сделаю самолет и дяде Лене покажу. Один самолет показал, он взял да большой такой сделал. И его премией наградили. За это он мне шоколадку купил. Вот!
— Ну и Сережик, ну и голова! Дай-ка я поцелую тебя.
— Если хочешь, целуй. Не жалко.
Павел Тихонович подхватил внука, чмокнул в лоб.
Потом он пошел мыться в ванную комнату. Владимир Викентьевич зажег газ, пустил воду и, уходя. Предупредил:
— Милый гость, если вода вдруг перестанет течь, выключи газ. В противном случае может произойти взрыв.
Частые, как щетина щетки, кололи тело старика горячие струи душа. Он кряхтел, охал, азартно, до красноты, растирался губкой. «Хорошо живут», — подумал он, и ему опять стало тягостно, что не довелось увидеть всего этого его жене Любови Михайловне.
Несколько раз Екатерина Павловна подходила к двери ванной.
— Папа, Владимир Викентьевич спрашивает: может, спину тебе потереть? Он потрет. Не стесняйся.
— Спасибо, Катенька. Пусть пишет докладную записку. А то еще напутает чего-нибудь, — отвечал тронутый заботой дочери и зятя Меркулов.
Сели завтракать. Посреди стола, застеленного накрахмаленной до шелеста льняной скатертью, стояла китайская ваза. На ней были изображены дома с чешуйчатыми крышами, кривые ширококронные деревья, похожие на сосны, и женщина, кокетливо спускающаяся по тропинке. Над вазой торчали медные головки бессмертников. Перцевой наполнил рюмки вином, чокнулся с Павлом Тихоновичем. Рюмки брызнули сверкающим звоном.
— Пустые они еще лучше звучат. Баккара. Высший сорт хрусталя, — проговорил Перцевой и добавил: — Ну что ж, выпьем за помин дорогой тещи. Прекрасное варенье варила покойница. Теперь уж такого не поешь. Умела! Ничего не скажешь.
Екатерина Павловна разрыдалась и закрыла лицо салфеткой.
Сережа спрыгнул со стула, подбежал к ней и начал нервно дергать за рукав блузки:
— Мамочка, не надо. Я тоже буду плакать.
«Поплачь, поплачь, Катюша. Легче будет», — думал Павел Тихонович. А Перцевой нахмурился, гневно крутнул в салате вилкой.
— Раскиселилась. Так и норовит аппетит испортить.
— Зачем серчать, Владимир Викентьевич? Горько ей: мать ведь умерла… — тихо сказал Меркулов.
— Понимаю. Все понимаю. Но слезами ведь не вернешь ее из могилы.
— Плачут от горя — не чтобы вернуть.
Перцевой не ответил, лишь вздернул горбатые брови.
Екатерина Павловна вытерла салфеткой глаза, усадила сына на место и нехотя принялась за салат.
Хотя со вчерашнего вечера во рту у Меркулова не было ни росинки, есть ему не хотелось, но он пересилил себя и съел то, что подавала дочь: салат из крабов, стерлядку, нафаршированную яйцами с какой-то прозрачной голубоватой крупой, и кусок яблочного пирога.
Когда Перцевой уехал на работу, Екатерина Павловна позвала отца в Сережину комнату.
— Здесь, папа, ты будешь жить. А спать на тахте. Она удобная, новая.
Тахта была застелена китайским покрывалом. К стене прибит тканый ковер: скачет тройка, ветер скособочил золотую бороду кучера, скрутился винтом черный ремень кнута.
Меркулов взглянул на дочь.
— Спасибо, Катенька, уважила. Отродясь не видел такого красивого ковра! Поскромнее бы.
Они сели возле маленького письменного стола и впервые после встречи пристально посмотрели друг на друга.
— Исключительно живете. По крайней мере, внешне, — сказал Павел Тихонович.