Это было так красиво. Девушка смеялась вместе с неизвестным поклонником. Ее лицо было поднято будто бы к солнцу, а волосы развевались вокруг плеч. Это почти заставило меня ревновать, и я стыдилась своих низких чувств. Но Моисей видел ее именно такой. Как это возможно, я не знала. Но он был художник, а она была его музой, хоть и на короткое время. И мне это не нравилось. Я хотела быть его музой, и только я. Я хотела, чтобы мое лицо было в его голове.
Я сидела, пристально разглядывая улыбающуюся девушку, в которую вдохнули жизнь с помощью баллончиков с красками на стене одинокого туннеля, и на гениальность современного Микеланджело. Или, может, Ван Гога. Не был ли Ван Гог сумасшедшим? Девушка, которую нарисовал Моисей, была так полна жизни, что я уверена, она не могла умереть. Но Моисей думал иначе. И от этой мысли мой живот скручивало, а ноги ощущались как холодное желе. Не потому, что она была мертва, это было ужасно, а потому, что Моисей, казалось, знал это наверняка. Ни один человек, смотрящий на это, вероятно, не решил бы, что Моисей высмеивает чье-то горе, или что его искусство жестоко. Но это было странно. И никто не знал, что с ним делать. Он никогда не отпирался, что это не его рук дело. Но он также и не защищал себя.
И прошлая ночь. Прошлой ночью я была напугана и зла, и сбита с толку. Он казался таким недосягаемым. Таким удручающе отдаленным! Поэтому, когда он неожиданно обернулся ко мне и поцеловал, держа так крепко, что между нами не осталось никакой дистанции, что-то внутри меня поддалось ему. И когда он бросил вниз свою куртку, мы опустились на землю — сплетение рук и губ, и обременительная одежда, раскиданная по сторонам, открывающая что-то, что удерживало нас порознь. Я не возражала, и он не остановился.
Я выросла на ферме в окружении лошадей. У меня было очень отчетливое и красочное представление о механизмах этого действия. Но ничто не подготовило меня к чувствам, к нужде, к интенсивным ощущениям, к силе, к сладкой агонии. Мы были поглощены происходящим так примитивно и так дико, что наши сердцебиения превратились в оглушающий стук метронома, отмечающий время этого знаменательного момента. Я была настолько переполнена изумлением, что не могла отвести взгляд. Я не могла даже закрыть глаза.
— Моисей, Моисей, Моисей, — кричало мое сердце, а губы эхом повторяли за ним.
Его глаза были так же широко открыты, как, должно быть, и мои, дыхание поверхностное, и когда его губы не прижимались к моим губам, они раскрывались от тяжелого дыхания, пока мы цеплялись друг за друга, ладони переплетены, а взгляды сосредоточены. Тела двигались в ритме, древнем, как земля, на которой мы лежали.
Я знала себя достаточно, чтобы понимать, что позднее я не стала бы гордиться отсутствием у себя сдержанности. Мне бы не понравилось заваленное мусором бетонное сооружение поблизости и сорняки под спиной. Я знала, что какое-то время не смогла бы смотреть своему отцу в глаза. Но я также знала, что этот момент был полностью неизбежен.
Я стремительно неслась к нему с той секунды, как увидела Моисея. Мои родители были религиозными людьми, набожными. Я считала, что и сама была такой же. Я росла, постоянно посещая церковь, неделя за неделей, слушая наставления во избежание блуда. Но никто не рассказал мне, как это ощущается. Никто не рассказал мне, что сопротивление равносильно попытке дышать через соломинку. Тщетно. Невыполнимо. Нереально.
Поэтому я отбросила соломинку в сторону и наполнила легкие кислородом, наполнила легкие Моисеем, втягивая его большими глотками воздуха, неспособная замедлиться или сфокусироваться на чем-то еще, кроме следующего вдоха.
Может быть, я могла бы держаться от него подальше. Может, мне следовало бы держаться подальше. Но прошлой ночью я не смогла. Прошлой ночью я не стала. И когда наступил день, сидя под постепенно исчезающим солнцем октябрьского полудня, рядом с другой девушкой, чье лицо смотрело вниз на меня, и которая была нарисована моим возлюбленным, мальчишкой, завладевшим моим телом и душой, я жалела, что этого не сделала.
8 глава
Моисей
Полиция допросила меня. Это был уже не первый раз, когда полиция допрашивала меня по поводу одного из моих рисунков. Я не дал никаких подтверждений. Почти ничего не сказал. Мне нечего было им сказать, а у них ничего на меня не было. Правда в том, что я ничего не знал. Я знал лишь, что она не была живой. Живые люди не приходят в любое время навестить меня и не вторгаются в мои мысли. Я просто сказал им, что услышал о пропаже Молли и захотел нарисовать что-нибудь для нее. Это было правдой. Своего рода. Правда не была тем, что большинство людей хотели бы услышать. Людям нравилась религия, но они не хотели проявлять веру. Религия была утешающей со всей своей структурой и правилами. Это вызывало у людей чувство безопасности. Но вера не была безопасной. Вера была тяжелой и вызывала неудобство, заставляла людей проходить через трудности. По крайне мере, так говорила Джиджи. А я верил Джи.