После Цорндорфа Оленев, не дожидаясь организованного отступления русской армии, уехал в местечко, где его ждал Гаврила. После страшной, жестокой и бессмысленной бойни у Никиты не было сил с кем-то общаться, обсуждать подробности сражения. Хоть и понимал он сердцем, что не мог не ввязаться в рукопашную, древний призыв "наших бьют" не позволял остаться сторонним наблюдателем, но не мог он забыть напутствий Тесина. Пастор прав, убийством имеют право заниматься только профессионалы - палачи и военные. После присяги, обучения, облачения в соответствующую форму и привитого особого патриотического выверта в мозгах, когда насильственная смерть от твоей руки становится не убийством, а необходимым деянием во славу и пользу отечества, ты можешь стрелять и рубить не размышляя.
Гаврилу он нашел в чистой горнице на взбитых подушках, под обширной периной и с холодным компрессом на лбу. Увидев барина, верный камердинер несказанно всполошился, начал лепетать: "Я сейчас, я сейчас..." Худая дрожащая нога его выпросталась наружу, он попытался встать, но тут же без сил рухнул на подушки.
- Стыд-то, батюшка Никита Григорьевич, занемог... И ведь не упомню такого, чтоб перед барином пластом лежать,- шептал он, беспомощно шаря по груди руками.
Лицо его было красным, глаза пожелтели, седые брови шевелились, словно усы над жующим ртом. Вошедшая следом хозяйка запричитала в голос по-польски, заплакала. Никита растерялся. Все проходит в жизни, все истлевает, ломается, имеет конец, но Гаврила был вечен. Все годы с младенчества князя был он слугой, другом, советчиком, критиком и подпоркой, он не имел права на такую роскошь, как болезнь.
- Кыш, глупая! Изыди!- прошипел Гаврила.- И не пугай барина. Она, дура, говорит, что перед смертью все эдак-то "обираются". А я лямки у ворота не найду.
Натужный окрик камердинера призвал Никиту к действию. Он развязал лямки у ворота рубахи, сменил компресс и стал осторожно расспрашивать о болезни.
- Подожди, батюшка, не части... Какой такой лекарь? Мне его рацеи * ни к чему. Лихорадка это, с болот принесло, застудился.
- Тогда я сам тебя буду лечить!
- Обереги Господь, батюшка князь. Вы с собой совладать не в силах, где вам других пользовать,- на воспаленных губах камердинера появилось подобие улыбки.
Ночью Гаврила впал в тяжелый сон, и по несвязному его бреду Никита мог составить полную картину недавних переживаний старого слуги. Оказывается, не испытал он большего страха, чем в эти окаянные дни, когда "бегал семо и овамо, illo et illinc**, пешим и конным в поисках барина, а хозяйка брылотряска реша, де, не жди... полегли в сече многие тыщи, и твой там!".
- Ложь! Околеванец не для нас, а для недругов наших, а мы-то еще поживем!
Особо верил Гаврила в силу какого-то кристалла, на котором гадал и который врать не умеет. Видно было, что вчерашняя встреча с барином совершенно ушла из его смятенной памяти. Никита держал его пылающую руку, вслушивался в сбивчивый шепот, обвитые латынью славянские обороты не смешили, как обычно, а трогали до слез.
* Рацеи - разговоры.
** Сево и овамо - illo et illinc - туда и обратно.
__________________
Десять дней горячка мотала силы камердинера, а потом и отпустила. Но старые люди болеют не так, как молодые. Кризис миновал, остудилаеь кровь, должно бы и полегчать, а Гаврила лежал тих, безучастен, на вопросы отвечал, что ничего у него не болит, немочь только во всех органах.
- Чем тебе помочь?
Молчит... Смотрит на окошко, на чахлую герань в горшке, потом переведет взгляд на расписную притолоку, потом на полотенце на стене и с такой сосредоточенностью уставится на вышитых львов в цветах, словно пытается угадать в рисунке тайну мироздания. Потом утомится разглядыванием, закроет глаза, и не поймешь, спит или бодрствует.
- Гаврила, может, траву какую-нибудь лечебную сыскать?
- Трав много... есть горицвет, листочки махоньки, цветочки бледные, есть манжетка, мать-и-мачеха...
- Объясни мне получше, как этот горицвет найти.
- Не барское это дело. Он вам в руки и не дастся... зовут его еще барская спесь...- он тихо захихикал,- и татарское мыло. Спать буду...
Наконец, хозяйка привела в дом ветхую, но спорую в ногах старуху. Она что-то пошептала над Гаврилой, потом приготовила пахучий отвар, который больной не без удовольствия выпил, а к утру ему настолько полегчало, что он сказал с привычной ворчливой интонацией:
- Увозите вы меня из этого гошпитала, Никита Григорьевич. От печалей немочь, от немочи смерть. А нам надобно жить продолжать.
Дорогу в Кенигсберг камердинер, как ни странно, перенес хорошо, без жалоб и охов, но когда с помощью Никиты поднялся по крутой лестнице в квартиру фрау Н., занимаемую ими до отъезда, то так и рухнул в кресло, а потом покорно лег в кровать, хоть на дворе был ясный день.
Немедленно был призван лекарь, сразу же появились порошки в упаковке, клистирная трубка, пиявки в банке. Поставленный лекарем диагноз был невразумителен, во всяком случае, Гаврила хмыкнул весьма выразительно. Метод лечения был самый немудрящий - покой и уход.