За оградой, опоясывающей замок, по одну сторону, за полем гольф-клуба с ровным травянистым ковром и сферическими от стрижки кустами, виднелось скопление дорогих яхт у морского причала. Мачты без парусов создавали прибрежный частокол. По другую сторону виднелись загородные дома бюргерской публики. Одна из крыш дома, которые фрагментами видел сейчас Роман с балкона, была желтой, черепичной, с крутым наклоном. В Европе очень красивые, чистые крыши. По крышам можно судить о жителях… А какие крыши были там, в Никольске, когда он смотрел на город с балкона гостиницы? И всё же нет, никто, никто в мире не знает, под какой крышей счастливее жить!
Легкое эхо донеслось из парковых ив — отдаляющийся шум двигателя. Должно быть, тот немец, «моряк со сковородой», уматывает на своем красном «фольксвагене». «Как жаль, что нет Илюшки!» — подосадовал Роман и вернулся в спальню.
Не снимая пальто, не скинув даже туфель, он лег на постель, на огромную кровать с шелковистыми розовыми подушками. Что, сегодня он занял чужое место? А что, что собственно, он хотел от Сони? Бесконечной собачьей преданности? Хотел, чтобы она вечно ждала его, как тогда, в жениховские годы, когда он назначил ей свидание в Александровском саду, а сам застрял на аспирантском экзамене в университете и опоздал на два часа, которые Соня вытерпела, меряя шагами садовую аллею у кремлевской стены? Такому больше не бывать! А впрочем, он ведь даже немного рад
Роман Каретников тихо хмыкнул и устало закрыл глаза.
16
Мгла и хрупкая тишина осеннего вечера наполнили комнаты, занимаемые в замке «новыми русскими эмигрантами», — так иногда называла Каретниковых фрау Хенкель. Жалостный свет от торшера мазался лишь по просторной гостиной на первом этаже, в остальных окнах — глухие потемки. Еще скудный огонек ночника теплился в коридоре у спальни возле картины с морским пейзажем в широком бронзовом багете. Соня уже несколько раз поднималась на второй этаж, подкрадывалась на цыпочках к дверям спальни и столько же раз ретировалась. Не смея зайти туда, она возвращалась в гостиную.
Белые хризантемы, гневно брошенные Романом на диван, обрели свое место в пузатой керамической вазе на громоздкой старинной тумбочке с кривыми ножками. Время от времени Соня бросала на цветы раздосадованный взгляд, краснела и в отчаянии мотала головой. Как скверно вышло! Эрик в фартуке и Роман… Почему он не предупредил о своем приезде? И Илюшки, как назло, не оказалось, он бы как-то сгладил… Соня, сидевшая на диване в повседневном махровом халате — не в платье для вечерних свиданий, резко выпрямилась, напрягла слух: ей показалось, что в коридоре скрипнула дверь спальни — шаги, вздох… Нет, похоже, ей только показалось. Ей очень хотелось этого, хотелось, чтобы Роман спустился к ней, заговорил с ней, выплеснулся. Вряд ли он сейчас спит. Он, конечно, не спит. Как скверно, скверно, скверно и гадко вышло! От беспомощности она сжимала кулачки и бесшумно стучала ими по мягкому дивану. «Папа, научи меня, подскажи мне, что нужно делать?» — будто вымаливая целебный заговор, прошептала Соня.
Отец Сони, виолончелист одного из музыкальных столичных театров, Зиновий Аронович жил незаметной жизнью музыканта-каторжника. Днем — репетиция, вечером — спектакль; днем — репетиция, вечером — спектакль; в выходные опять же: днем — прогон, вечером — спектакль. Иногда, редчайше, гастроли за границу, ведь при Советах театр в основном отправлялся летом гастролировать то в Ижевск, то в Череповец, в лучшем случае — в Кисловодск или Анапу, а
На свою музыкантскую судьбу Зиновий Аронович не роптал, малое жалованье не считал пороком и обладал той удивительной мудростью, которая ценится выше всяких положений в социальной иерархии. Перед смертью, близкое присутствие которой воспринял с поразительным мужеством и рассудительностью, Зиновий Аронович призвал к себе по очереди старшего сына Марка и младшую, свою любимицу дочь, которую называл Софочкой.
Этот тихий отцовский голос, с мягкой картавостью, с прощальными напутными словами она запомнила навсегда: