— Москва-то как свинья, без роду, без племени, — милицейский голос налился свинцовой тяжестью. — Корыто у нее всегда полное. Если чуть опустеет, так у каких-нибудь кур жратву отберет… Всю Россию обнищили! Наш завод какая-то шпана из Москвы за бесценок купила. Там раньше семь тыщ людей работало, а теперь двести человек держатся. Я воров ловлю. А воров по всей России Москва плодит… В тюрьмах теснотища, в СИЗО не продохнуть, по трое на одни нары. Печи бы тогда, что ль, Москва придумала, чтоб сжигать ненужных-то, как в Освенциме. — Милиционер еще сильнее преобразился; он представлялся бледным, усталым — теперь он ожил, цвет лица здоровый, взгляд уверенный. — В девяносто первом году вся московская шваль с алкашом Борькой плясала. А потом миллионы людей без родины остались.
— Не надо никаких протоколов! — оборвал Роман. — Я не буду писать заявление. Считайте, что у меня ничего не пропало. — И с мольбой в голосе добавил: — Я хочу отдохнуть перед дорогой. Прошу вас, оставьте меня в покое.
Солнце садилось. Роман уже не видел его непосредственно из окна номера — розовый свет заката отблескивал на самых высоких окнах кирпичной девятиэтажки, которая стояла напротив гостиницы.
Этот милиционер, капитан, он чем-то глубоко обижен, оскорблен, думал Роман, поэтому и ненавидит
Розовый свет на стеклах дома напротив утеснялся, сползал выше и выше. Скоро грузная девятиэтажка из серого кирпича стала мрачной. Таким же мрачным, насупившимся выглядел мужик в сером пиджаке и в газетной пилотке, который продавал у никольского вокзала пучки зеленого лука. Перо луковое уже переросло, на вершках изжелтело, одрябло, и похоже, никто не зарился на этот витаминный товар. Но мужик сидел на ящике перед разложенными на асфальте на газете пучками и угрюмо поглядывал на прохожих, морщил красный лоб. А ведь в таких никольсках, сарапулах, арзамасах живет половина России. Бедная Марина! Она даже за границей ни разу не была. Ничего толком не видела, не знает…
Роман лег на кровать и некоторое время лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Он осторожно дышал, как будто боялся что-то спугнуть, и чутко вслушивался, — вслушивался не во внешний мир, а в себя; он пытался поймать, вернуть те ощущения, которые испытывал здесь совсем недавно, когда рядом была Марина; он пробовал уловить оставшийся, застрявший где-то в материи наволочки или простыни запах ее волос, ее косметики, запах ее тела; он хотел восстановить, вернуть себе неиспятнанным чувство любви и надежды, которое испытывал уже много недель; он эти минувшие недели и жил ради этого чувства, спасаясь в нем от предательства брата, от тюремной замкнутости, от всей обыденной беспросветности, в которой находился