— Не помню. Но это неважно. В общем, пойдем куда-нибудь обязательно.
За завтраком Виталий Леонтьевич возбужденно говорил о том, что это никуда не годится — столько времени не ходить ни в театр, ни в кино. Так вообще можно оскорлупиться и забыть, что кроме завода еще какая-то жизнь существует. Надо взять себе за правило: два дня в неделю — культвылазки. Потом вообще недурно бы познакомиться с кем-нибудь из творческих. К нему частенько заглядывает Пахомов из редакции. Он наверняка может познакомить с каким-нибудь писателем или там художником. Интересно посмотреть, чем эти люди живут.
— Ты как насчет такого знакомства?
— Как все, так и они живут.
— Так-то оно, конечно, но все-таки любопытно. Да и полезно. С точки зрения умственной гимнастики. В общем, я с Пахомовым потолкую.
— Тебе еще рыбы подложить?
— Хватит. Тут и так, замечаешь? — Виталий Леонтьевич похлопал себя по начинающему брюшку. — Н-да-а, где мои семнадцать… Ты сегодняшние газеты вынимала?
— Ой, совсем забыла. Сейчас.
— Да ладно, схожу сам. Ключ на гвозде?
Вместе с газетами в ящике оказалось письмо. «От Марии, наверное», — подумал Виталий Леонтьевич и не ошибся.
Письмо действительно оказалось от жениной сводной сестры. Два года назад Мария с мужем кончили сельскохозяйственный институт и уехали в Боровичиху, село, которое даже и на областной карте не значилось. Вначале Мария жаловалась на неустройство и сетовала, зачем пошла в сельхоз. Потом письма стали спокойными, а через некоторое время — и веселыми. В них Виталий Леонтьевич усматривал этакое ухарство и даже, если хотите, некоторую снисходительность к ним, городским, которые живут себе в тепле и в холе, не представляя, что на белом свете существуют непролазные таежные чащи и распутицы, альпийские луга и снег, поднимающий дороги в уровень с крышами.
Однажды Мария в шутку написала, что «парниковой Валюхе пора высадиться в грунт, и лучшего места, чем Боровичиха, для этого не подберешь. Хоть бы на недельку».
Валентина тогда на некоторое время погрустнела и ответила сестре, что время кочевий для нее вроде бы прошло. Однако это, видимо, Марию не убедило, и в следующих письмах она уже всерьез писала, что «всей вашей семье мы здесь создадим такие условия, что Виталий, на что из бук бука, и тот очеловечится». Каждое летнее письмо теперь непременно кончалось требованием:
«Приезжайте!»
В том, что и нынешнее — не исключение, Виталий Леонтьевич не сомневался, и, когда Валентина прочла письмо, он даже не спросил, а сказал утвердительно:
— Как насчет разрушения Карфагена?
[3]Борьба с нашей нерешительностью продолжается?— Разумеется, — Валентина улыбнулась и протянула ему письмо.
Виталий Леонтьевич мягко отстранил ее руку.
— Опять, наверное, о таежных красотах и о строительстве дополнительных кошар?
— Почти. Вообще-то — клеймит. Тебя — за деспотизм, меня — за нерешительность и преждевременное облысение. Да вот послушай: «Не видела я тебя два года, но представляешься ты мне этаким благообразным дедушкой, который, кряхтя и шамкая, поглаживает свою достопочтенную, голую, как коленка, черепушку. Куда ему о километрах думать. Доползти бы до солнечного крылечка. Зипунок под чресла и внучонка бы рядом. С газеткой. С новейшими, так сказать, сведениями о мировых катаклизмах. В тридцать два года, не рановато ли?»
— Амазонистая у нас родственница, — снисходительно сказал Виталий Леонтьевич и потянулся за газетой. — А обо мне-то она в каких выражениях?
— Вскользь. На твой приезд совсем надежду потеряла, так чтобы ты нас отпустил, не был бы, дескать, угнетателем.
— Слушай, идея. — Виталий Леонтьевич швырнул газету на стол и, зажегшись внезапной мыслью, притянул жену к себе. — Поезжайте!
— Как это так? — полагая, что он шутит, Валентина недоверчиво поглядела ему в глава.
— Очень просто: садитесь на самолет — и летите. Ты и Танюха.
— А ты?
— Что я? Ты что ж думаешь, я без тебя и шагу ступить не могу? Да права же, черт ее бей, Мария. Тебе тридцать два, мне — тридцать шесть, а живем мы, будто старцы.
Это продиктованное письмом соображение как нельзя более отвечало его недавним мыслям о том, что живут они словно в скорлупе и что так жить — несносно. Кино… Да что там кино и театр. Разве этим проверяется жизнеспособность. До тех пор, пока человек может спать на снегу при нодье
[4], пока может бродить по горам и долам — до тех пор он молодой. Старость можно гнать, а можно и торопить. Не простокваша и не умеренное потребление мяса делают человека долгожителем. Иной — в сорок старик, иной — в семьдесят живчик. Как говорит их знакомый археолог Альберт Николаевич Ланский: «Мне не уже семьдесят три, а — только семьдесят три». Подстегнутый этими рассуждениями, он не уговаривал, а толковал, как о деле решенном.— Давай, сегодня же. Сейчас позвоним насчет самолета, и — ни пуха ни пера.